Малыш подрастерялся; начал пожимать плечами, надувать губы, и вообще всячески старался увильнуть, опасаясь ответа.
- а вы сами разве не можете? – Его голосок облез, полинял, словно побитый молью детский тулупчик. Был весь такой шикарный, меховой, висел на большой взрослой вешалке – а теперь свалился под ноги нам с Олёной.
- Понимаешь, братец: мы давно уже закончили школу, и здорово подзабыли правила арифметики. – Я подмигнул жене: - И вот теперь нам надо высчитать все наши траты на еду, на одежду, развлечения и коммуналку. Это ужасно трудное и опасное дело – ведь если мы растратим все сбережённые деньги на всякую ерунду, то можем помереть с голоду. Помоги, а?
Я яво видел, что малыш чуточку поссыкивает от страха, боится подвести всю семью – но чувство отваги и героизма в нём должно было победить на глазах у спасаемых им любимых людей.
А Олёнка так вообще плясала от радости рядом со мной, и шептала на ушко: - я знаю, откуда ты это придумал – из мультика про козлёнка, который считал до десяти. Умница, - и нежно пихнула меня под ребро.
- Хорошо, - наконец-то почти уверенно, но с душевным холодком, сказал нам упрямый малыш. – Только вы меня не бросайте, побудьте рядышком.
Я прилюдно положил руку на сердце, клянясь родным всеми богами вместе с математическим интегралом:
- Даю слово мужика, что мы с мамкой перемножим минус на плюс, пока ты будешь складывать и вычитать. Ты только сам нас не брось на съедение в долговую яму.
Малыш трудно вздохнул, и буркнул: - Ладно, доставайте тетрадки.
Минут через пять мы всей семьёй уже сидели, стояли, и лежали пластом – на столе, за столом, и возле него – кому как удобнее. То и дело из-под оранжевого абажура фарфоровой люстры слышалось: - А на тортик нам точно останется? – А можно мне в киношку на мушкетёров сходить? – Братцы, а что если я себе томик Лермонтова куплю?
Каждый из нас старался представить свои траты менее значимыми, чем другие – тортик, томик, киношка. Жадноватая оказалась семейка.
Тут Олёна оглянулась на люльку с девчонкой, и вспомнила:
- Ой, мы про пелёнки и погремушки забыли!
Так что пришлось нам заново кое-что пересчитывать: замерять, отрезать, удлинять. Но всё это действо закончилось хорошо: мы всё-таки смогли уступить друг другу в главном, семейном – пожертвовав личными мелочами.
И со вкусным аппетитом принялись за ужин: я ел свёкольный борщ большой ложкой, радостный малыш кушал макароны по-флотски, ненасытная дочка жадно сосала Олёнкину сиську. А сама довольная Олёна мечтательно пожёвывала бутерброд с сыром, грезя, наверное, про тортик с орехами.
Настала праздничная суббота.
Замечательный летний день – лёгкие облака, ветряная прохлада, и забавное солнце, играющее с природой в прятки.
Четверо мужчин величественного вида сошли с электрички на главный перрон городского вокзала. И это событие, я надеюсь, надолго врезалось в память публичных зевак.
Посередине шагал блондинистый красавец с волнистыми кудрями, видимо заранее накрученными на горячую вилку; и с плакатным лицом революционного героя-стахановца, коему и подвиг, и быт нипочём.
По левую руку от него легко двигался в кожаных юфтевых сапогах черноусый джигит, выбритый подбородок которого отливал воронёной сталью – как и острый шершень-кинжал за голенищем.
Впереди всех вприпрыжку спешил почти мальчишка, высокий, словно летящий ввысь – то и дело воспаряющий в небо от радости жизни, и от того, что прохожие люди любуются им.
Ну и чуточку позади шёл я. Обо мне лучше всего вам расскажет Олёнка, когда вы встретите её на улицах нашего посёлка: - ах, он единственный на свете мужик для меня, ему нет равных на этой Земле, и подобного ему бог не создаст. –
Вот так, братцы. Теперь вы представляете, как мы смотрелись для горожан, вчетвером, когда плыли по улицам словно орлы с лебедиными гордыми шеями.
Только Янко нам немного подгадил: споткнулся на виду, и растянулся у ног каких-то местных девчат, на которых невзначай повёл глазом.
- Ой, какой хорошенький мальчик! – воскликнула одна из красавиц, по одежде и косметике самая разбитная. Как у нас в посёлке говорят старухи на скамейке – разболтанная девка, на передок слабая.
Может быть, они и брешут, заглазно лузгая семечки да перемывая людские души; но когда Янко поднимался с асфальта, то наверное, узрел что-то нехорошее под коротенькой мини-мини-юбкой – и брезгливо сплюнул в сторону:
- Фу, как они тут ходят – совсем без трусов. Я конечно, против чёрных одежд и паранджи, будто на кладбище, - тут он косо взглянул на Муслима, - но и не хочу видеть на улице голых баб. Из-за этих грубых откровенностей всё желание пропадает, и даже по воздуху тянет вонью.
- Я тебя поддержу, Янко, - улыбчиво отозвался ему наш черноусый джигит. – В каждой женщине для любого мужчины должна оставаться тайна: лёгкий намёк в одежде, телесная изюминка, весёлый каприз. Как это называется по-русски – сумасшедшинка. А если женщина открыта донага всему миру, то её скучно любить.
- Но ты согласен, Муслим, что и в чёрных мусульманских одеждах нет радости? нет любви?
Янко, получив от дружка полный отлуп по поводу бесстыжести нынешних городских нравов, всё-таки требовал от него ещё и осуждения зашоренности горных кавказских обычаев. А то как-то нечестно получается: вместе они ругают русоголовых доступных девок, но почему-то оправдывают казематную запретность черноголовых девчат.
Увидев, что любимый Муслимка замялся, не желая осудить инквизиторские законы родного шариата, Серафим опять же вприпрыжку, но душевно, поспешил ему на помощь:
- Братцы! Самая лучшая одежда на свете – это сарафаны и платья с платками, и брюки с рубашками. Но только не тёмного цвета, а всех цветов радуги.
- Нет, малыш. Ты не заступайся за него. – Янко был ужасно настойчив; чуждая заноза цепанула его за живое сердце. – Пусть честно скажет: нравится ли ему чёрная могильная униформа с балахоном на голове – или женщина должна быть прекрасна как солнце?
Муслим любил Янку, и уважал всех на свете людей за их возвышенную любовь, за твёрдую веру; но сейчас он чуточку настороженно отнёсся к поползновениям на свою личную душу – не желая обидеть дружбу, или оскорбить бога.
- Моя Надина не носит хиджабов с никабами. Моя Наденька ходит по дому с красивой причёской, а на людях в цветастой косынке и разноцветном платье. Но я не хочу осуждать других людей своей веры за их убеждения, потому что в каждом доме свой домострой. – Он обращался с сердечной болью не к одному из нас, а ко всему миру – как видно, и сам маясь в тревоге человеческих отношений, в одуряющей мешанине любви да ненависти.
Серафимка его чутко понял, и поддержал:
- В чужой монастырь со своим уставом.
- Вот-вот, - обрадовался Муслим дружескому костылику. – Я не стану указывать людям как жить. И русоголовых девчат я совсем не порицаю за юбки, а просто не могу позволить такое жене. У меня очень горячая южная кровь – ты меня понимаешь, Янко?
Тот в ответ насмешливо улыбнулся, под сердцем всё же тая опаску – умирать за женскую вожделённую плоть ему не хотелось. Остёр у Муслима гордый шершень за голенищем – ох, и востёр.
В первый раз, на моей короткой общей памяти, у нас зашёл такой режущий разговор. За душу и веру, за дружбу и предательство. Мне с ними было легко: я уже умирал однажды, посетил даже ад – и если что, надавал бы обоим добрых затрещин, чтоб не ругались. А там пусть обижаются, иль убивают.
Но вот Серафимке, по мальчишеской стыдливости, было ужасно неудобно подобное выяснение отношений средь верных товарищей – застенчиво и позорно. Он считал, что дружба, и тем боле любовь, всегда должны жить втихомолку, возвышенно, праведно.
А оказалось, самые трудные вопросы в товариществе – кого ты больше любишь, друга иль бога? Кого предашь в тяжкий миг выбора?
И Муслим с Янкой именно об этом сейчас, я уверен, думали.
Поэтому миролюбиво заколотил шиферными гвоздями изрядно поднадоевшую газетную темку:
- Мужики. Какими бы мы не были братьями в жизни, но если начнётся война за религию – не за веру, братцы, а за наших подлых да жадных церковников – то мы с Янкой пойдём воевать под флагом креста, а Муслим на стороне полумесяца. – Я светло улыбнулся, как ко всему привыкший палач над красиво отрубленной головой: - Серафимка же станет бегать по полю битвы, в тоске, и всех примирять – пока сам не уляжется рядом.
- Юрка, что ты говоришь? Об этом даже думать нельзя! – воскликнул огорчённый святой Серафим.
- Так будет, малыш. У людей гнилое нутро. Пока религиозники довлеют над душами, и пока злобно орут – мы православнее! – нет, мы правовернее! – так будет всегда. Вот если сойдёт на землю сам бог, и обратится сияющий к людям – от него и начнётся настоящая вера, без разделения своих и чужих. Подождём, братцы.
Пока я тянул изнутри, как гадюку, всю эту напыщенную тираду, мужики с изумлением поглядывали на меня, а Муслим даже цокал языком.
Наконец у Янки прорезался голосок, немного охрипший:
- Ну ты даёшь, Юрик. Где ты этой ерунды нахватался? Не зря я говорил Олёнке, что ты припёрся из путешествия другим человеком.
- Раньше вы меня знали как Еремея, ветреного романтика. А теперь во мне живёт и Юрий, неведомый вам философ. Я бессмертен в двух душах.
- Не должен мужик так меняться, если у него твёрдый стрежень. – Янко задрал вверх свою мускулистую руку, отмерив её как мужицкий дрын до плеча.
- Это случается, - вздохнул Муслим, как видно, вспоминая из личного прошлого. – Называется кризис среднего возраста: тогда зрелый мужчина ищет цель своей жизни, и ужасно боится узнать, что он зря родился.
- Почему зря? – воскликнул Серафимка, до сих пор очарованный миром. – Любовь, дети, дом – это же так приятно!
- Маловато, малыш, - улыбнулся я. – Мы призваны на белый свет для того, чтобы сотворить его к лучшему.
- Ну а Зиновий с Марийкой? Разве через их сердца мы его не творим?
[justify] Тут все остановились у перекрёстка, и Янка хлопнул себя по