Жест. Последний. Поднятая в воздух сухая ладонь: живите мирно, живите дружно.
Слово. Последнее, прощальное:
– Люблю.
Плыви, Регата…
Замолкла третья любовь. Не пелось больше про большую зиму.
И первая любовь замерла. Дин-дон- донн... Ох, разгневался бы голландский мастер: никто больше не подходил к его детищу, не снимал со стены, не протирал, не смазывал маслом. И заводить никто не хотел. Обиженно застыли стрелки: большая на римской цифре 10, маленькая почти на цифре 7.
Илья Ильич пользовался теперь настольным пластмассовым будильником и старыми наручными часами. Они бессовестно врали, постоянно опаздывали, но Илье Ильичу некуда было спешить. Обмерить шагами в тысячный раз четыре комнаты, сварить картошки на обед, перекинуться несколькими словами с соседом у забора, что-то подправить во дворе, полистать газеты вечером – много времени не займет. Его и так стало слишком много, времени.
Да, вот, дочку надо дождаться. Последний курс у нее, на красный диплом идет, умница. Сейчас ноябрь, значит надо дождаться лета. Госы у дочери, время будет жаркое, ответственное…
И снова острой спицей мысль: «Жаль, мать не увидит диплома».
Думы вязкие, липкие. Ну, их. Спать пора.
Луна серо светила в окно. Он кинул привычный взгляд на стену. Часы молчали. Перевел глаза на будильник. Без пяти девять вечера.
«Спокойной ночи, малыши. И стариши», – усмехнулся он сам себе, укладываясь. «А зима будет большая», - всплыл со дна души знакомый мотив. Безразлично всплыл, мертво. Илья Ильич засыпал.
«Шрёшшт», – этот звук он узнал бы даже в самом глубоком сне. Так глухо скрипит калитка в сад. Он прислушался. Так и есть. Кто-то, шурша листьями, шел от калитки к дому. Он замер. В дверь постучались.
– Папа, это я, открой.
Зоя стояла на пороге. Маленькое детское личико, худые плечи, тонкие руки – в него пошла. Светлые волосы выбиваются из-под фиолетовой шапки, ладони на выпирающем животе, глаза – материнские, серые. Бездонные глаза будущей родительницы.
Он понял. И посторонился, уступая дорогу.
– Я отпуск академический взяла, – шепнула дочь и шмыгнула носом. – Прости. Так получилось. Я работать могу, ты не думай. Через год восстановлюсь. Папа, ну, что ты молчишь? Скажи что-нибудь. - Голос перешел во взрыд. – Папа, ну, прости, он, он был, мы расстались, я не хочу о нем ничего слышать, он не хотел ребенка, папа, я не успела, срок, сказали большой уже. Папа-а-а!
Он смотрел задумчиво. Девочка моя, девушка, женщина. Маленькая, смешная с двумя косичками, худенький очкарик, упорная, корпит над учебниками, старается, радуется каждой отличной отметке, радостная студентка. И теперь уже – будущая мать.
– Кто? – вопрос застрял в пересохшем горле. Он сглотнул слюну.
Огромные испуганные глаза остановились на нем.
– Папа, не надо ничего делать. Я его видеть не хочу и слышать. Если ты не пустишь, я пойму, к подружке уйду, я…
– У тебя кто? – крючковатый палец уперся в живот дочери, а губы дрогнули в улыбке. – И когда?
– М-ммальчик, сказали, – захлебывающимся шепотом ответила Зоя. – К марту. Папа!..
– Мартовский заяц, значит? А я – дед Мазай?! Ну, хорошо. Так и будем стоять на пороге? Застудиться решила и меня застудить? Проходи, сейчас чайник нагрею. Есть хочешь?
– Да! Очень!
– Доставай все, что есть в холодильнике. На стол. Живо!
Через сорок минут Зоя уже крепко спала в своей комнате. Илья Ильич задвинул занавески, чтобы луна не светила ей в лицо. Стараясь не шуметь, убрал со стола остатки ужина, аккуратно положил очки на стол и остановился, словно вспоминая что-то.
«А зима будет боольшая, только сумерки и снееег», – запрыгало-зазвенело в душе.
Потом снова нацепил очки на нос, поднялся на табурет, и, не снимая часы, осторожно подкрутил стрелки. Часы обиженно вздохнули, хрюкнули и завелись. «Завтра почищу», – подумал он.
Уже в кровати Илья Ильич услышал мелодичное «Дин-дон. Дин-дон», возвестившее два часа ночи, и окончательно провалился в сон.
А высоко в небе, на роге мертвенно-бледной луны сидел, свесив ноги в деревянных башмаках-кломпах, голландский мастер и грозя ей сухоньким кулачком, быстро говорил:
– Ничего у вас не выйдет, уважаемая! Еще не было такого, чтобы часы Заансе, часы, которые собрал я, собрал для жизни, остановились бы навсегда! На время могут, во времени ни Бог, ни я, ни вы не властны. А вот навсегда – никогда! Слышите! Никогда!!
Луна растерянно улыбалась, обнажая белые десны. И всем своим видом показывала, что, мол, никогда – так никогда, что вы кипятитесь, уважаемый?
Но голландский мастер расходился не на шутку. Он грозил луне уже двумя кулачками, что-то гневно выговаривал ей, и лицо его было алым как солнце нового дня. Оно только начинало восходить на горизонте, но уже обещало доброе утро.
"Старинные часы еще идут
Старинные часы свидетели и судьи
Жизнь невозможно повернуть назад
И время ни на миг не остановишь
Пусть неоглядна ночь и одинок мой дом
Еще идут старинные часы"