Бархат и сталь. Серый бархат и сталь. Таким был Он. Таким был его дом, где все было выдержано в сочетании этих двух цветов. От серых в легкую проголубь обоев до мягкой мебели, обтянутой серым бархатом, до серого с серебряными нитями ковра. Даже корешки бесчисленных книг в уходящих под потолок шкафах были серыми и мягко мерцали сквозь серо–дымчатые стекла.
В его повадках, неспешной поступи, движениях небольших рук, серых от непрестанного курения усах, в самой манере уютно расположиться в кресле, говорить низким тяжелым голосом, словно пробуя воздух на вес, было что–то кошачье. Нет! Скорее барсовое! Вальяжный барс – стареющий, но все еще роскошный, с щегольскими усами. Чуть утративший гибкость мышц и сухожилий, но сосредоточивший ее во взгляде: мгновенном, цепком, молниеносном. Прыжок барса: живые как ртуть черные глаза вонзались в тебя, вбирали, поглощали, как большой шарик ртути поглощает мелкие. И все! Ты становился частью его: мозгом, глазами, ушами, всем существом. Раздавался еле слышный довольный всхрап, маленькая смуглая рука вскидывалась, раскрывая пальцы наподобие цветка: мое! Мои владения! И ты подчинялся безропотно этому добровольному рабству, этому растворению в его барсовой сути, ибо вслед за этим начиналось волшебство.
Его работа не кончалась никогда. В ней не было ни пауз, ни выходных, потому что все впечатления бытия шли в дело. Самой своей профессией он был обречен на пожизненное участие в суде над самим собой. Он, частный педагог сценического движения и речи, был в ответе за своих учеников, потому что от него зависела их работа, их профессиональная состоятельность, их успех, слава и, может быть сама жизнь: ведь артисты – люди впечатлительные: любая критика вышибает их из седла.
Да и люди ли они?.. Ненадежный материал, зыбкая человеческая глина, из которой можно слепить все, что угодно: от благородной амфоры, до кособокого горшка. Лишь бы гончар был Мастером.
Он был Мастером, умеющим работать с самым капризным и норовистым материалом – людьми. Он принимался за работу, когда было мало надежды сделать из них настоящих артистов, он трудился неустанно и бережно, творя им новую суть и вдыхая новую душу, и они покидали его крылатыми, радостными, смущенно-благодарными: неужели, неужели, это они? Неужели их вчерашнее косноязычие, неловкость, угловатость спали с них, сбросились как старая змеиная кожа? Да!
– Не читки требует с актера/А полной гибели всерьез.[sup]1[/sup] Всерьез! – Поймите же это! – две маленькие руки взлетали вверх, пальцы складывались бутоном. – А вы говорите и двигаетесь так, будто вас без выходных гоняют на работу, держат без обеда, и зарплату не платят. И все ваши мысли только о зарплате и об обеде. И не хихикать! Ничего смешного! Фр-р-р!
За долгие годы его работы учениками было затвержено: короткий, словно конский всхрап – учитель доволен; короткое, словно кошачье фырканье – сейчас разразится гроза. Горе тому, на кого обрушится! Минут двадцать негодующего монолога были обеспечены. Провинившемуся лучше было смиренно пунцоветь и сознавать свою ничтожность.
Откричавшись, Мастер закуривал сигарету и говорил более спокойно:
– Поймите, поймите же, что даже унылые мысли о беспросветности работы и невыплате зарплаты можно подать так, что зритель будет ловить каждое ваше слово, каждый вздох и восторженно аплодировать. Вот, ты – кривой указательный палец вытягивался в сторону самого рослого и крепкого ученика, с чьим румяным обликом понятие унылых мыслей не вязалось по определению, – вот как ты выразишь унылость и беспросветность? Слушаю и смотрю!
Румяный здоровяк поджимал нижнюю губу, склонял голову набок и вперялся взглядом в пол. Так, по его мнению, выглядело уныние и покорность судьбе. Но со стороны казалось, что человек переел, и его так распирает от сытости, что кровь прилила к щекам.
– Ха-ха-ха, – раздавался дружный молодой гогот. Мэтр тоже прятал улыбку в усы, но мгновенно по-барсьи вспархивал к «артисту».
– Одна! Одна фраза, – восклицал он страдальчески. – И больше ничего: «Новый Год скоро». Все! Но сказать ее надо так, чтобы зритель почувствовал целую гамму эмоций: праздник на носу, а ему, кормильцу, не на что купить подарки семье, да и на продукты не хватит. Вполоборота, чуть сжав губы, как бы в себя, так чтобы в голосе ощущались и боль, и горечь, и еще не убитая надежда: может, еще выправится положение. Ведь не может быть так, чтобы к празднику не выправилось. На то и праздник. Понятно? Пробуем.
Ученик поднимал глаза: в них была боль. Разом побледневшее лицо прочерчивали горькие складки: одна на переносице, другие сбегали вдоль щек. Пышущий здоровьем юнец превращался в издерганного жизнью мужчину; учитель довольно всхрапывал – урок был усвоен.
– Закрепи это в своей копилке памяти. Все пригодится. Не проходите мимо ничего, запасайтесь впечатлениями. Я – вкрапление в ваше время, но сохранить его в себе можете только вы сами. И запомните: школа может и должна учить только традициям, новшествам научит сама жизнь. Закрепляйте традиции! И никогда не торопитесь. Festina lente – поспешай медленно! Да будет эта золотое изречение выбито на вашем сердце. Спешите, но не торопитесь, не мельчите. Что вы, например, видите сейчас в окне?
Ученики все как один обращали недоуменные взоры в окно. И дружно отвечали, что в окне они не видят, кроме пейзажа глубокой осени с серыми линиями зданий и облетевшим мокрым тополем.
– Ничего подобного! – взвивался он. – Была летняя роспись – стала осенняя графика. Вникните в это! Пока не научитесь смотреть не только «на», но и «над» – не стать вам настоящими артистами!
Он выжимал все соки из учеников в прямом и переносном смысле: они уходили с его занятий в мокрых от пота одеждах, но задумчивыми. Неясное, непонятное еще им самим чувство переполняло их: они еще на шаг приблизились к разгадке тайны, имя которой – искусство. И в небо – блеклое, высокое, северное небо – рвались их души. В расточительный, блаженный творческий полет.
Как он радовался, когда его ученики достигали успехов и славы! На каждом спектакле при аплодисментах, сквозь слезы ревниво оглядывал зал: все ли хлопают, не обошел ли кто восторгом его воспитанников. И только убедившись, что успех полный, вытирал лицо мятым платком.
Это была обыкновенная среда. Конец ноября.
– Сегодня занятия отменяются! – приветствовал он очередную партию учеников. Пять человек: три парня и две девушки толпились на пороге как застоявшиеся кони и с изумлением разглядывали его: сияющего, гладко выбритого, в парадном костюме с темно–синим галстуком-бабочкой. Даже усы топорщились как-то по особенному. Победно.
– У меня сегодня день рождения, – произнес он торжественно. Взорлил черным глазом и мгновенно обмяк, стек в бархатное кресло. – Будем пить вино и есть торт.
Царственный жест-полукруг – приглашение сесть.
Ученики поняли мизансцену, расположились на ковре у ног Учителя. Он всхрапывал, и в лице его цвело счастье.
Он был в ударе! Зефирно-бисквитное чудо с четырьмя видами кремов, пряное темное вино, сигареты с запахом ванили и театральные байки, анекдоты, каждый из которых был хорошо поставленным миниспектаклем. Ученики покатывались со смеху. Когда густая виноградная кровь забурлила в их жилах, когда наполнила их той волшебной легкостью, с какой пляшут, поют, любят, одна из учениц спросила:
– Почему вы сами не на сцене? Вы же гений!
– Да, – подхватили остальные. – Почему?
Он выдержал положенную паузу.
– Потому что, – бархатный голос раздавался как бой часов – с оттяжками, – помню Рябовского.
– ?!!
Не спеша (о, Festina lente!), и, явно наслаждаясь производимым эффектом, голос упал в ковер, и, отразившись от него, взмыл в пространство комнаты.
– После окончания театрального вуза я отправился по распределению в областной театр. Меня занимали в детских спектаклях, капустниках, но это обычная практика для молодых актеров. Это как бы прогон спектакля в костюмах. Артист должен примерить на себя театр, как примеряют костюм, вжиться в него, и театр тоже должен принять его в себя. Иначе они будут существовать как два независимых геологических пласта, не состыковываясь друг с другом. А этого не должен допустить ни один уважающий себя и работу режиссер.
Нет, давали иногда и серьезные роли. Петю Трофимова в «Вишневом саде», Меркуцио, Агностоса в «Эзопе», Осипа в «Ревизоре». И аплодисменты были, и кураж, и успех уже рьяным хотимчиком заполыхал в глазах. Как говорится: все выше, и выше, и выше! Того гляди и Гамлет уже замаячит. Поклонники и поклонницы у меня были, да! Критики тоже меня хвалили, правда, некоторые отмечали однообразие исполнения. Помню фразу из какого–то критического разбора: «Поразительно, что у молодого артиста С. уже наработалось профессиональное клише». Но я тогда воспринял это как похвалу.
А потом прислали к нам молодого режиссера. То ли какая–то ответственная работа, то ли дипломный спектакль, но впрягся он крепко. Решил ставить на экспериментальной сцене «Попрыгунья» по рассказу Чехова. Не пьесы, а именно рассказ. Сценарий написал сам.
[justify]Он ходил задавакой. Ни с кем
С уважением,
Валерий Рябых