Загадка Симфосия. День седьмой Аполлинарий, в бессильной злобе открещиваясь от обвинения, выкликал перекореженным ртом, брызгая слюной. Я различил лишь некоторые слова: «Лжец! Лжец! Во истину дьявол!»
Меж тем Парфений, не замечая истерии скрипторного старца, продолжал обличать:
— Ты довел Антипия до полного умопомрачения, застращал сатанинскими приорами (малый мне как-то жалился), но однажды ты так его допек, что он сдуру отравил Захарию. Это ты, старый грамотей, подливал масла в съедающий наставника Дионисия огонь ужаса, он потерял чувство меры и заказал федаям художника Афанасия и затем и жалкого Антипия.
Ты опустился до злобных наветов, лишь бы сохранить в целости клеветническую писанину на самого Господа, чтобы потом передать те поклепы с рук на руки противникам истины, князьям тьмы. Ты Сатанаил! И будь ты проклят вместе с погаными рукописями!
Игумен разбушевался, его лицо стало багровым. Он держался за сердце, того гляди, хватит кондрашка.
— Отдай их мне, верни Христа ради! — Аполлинарий, в чем еще душа, продолжал стоять на своем. — Я уйду из обители, только верни пергамены... Пойми, они бесценны!.. Афон назначил меня хранить их для будущих поколений. Истина не может быть раз и навсегда данной, она обязана прирастать. И даже наши заблуждения взращивают знание, ибо, опровергая их, мы накапливаем правду... — сгорающий, как свеча, неистовый книжник обращался уже не столько к игумену, сколько к нашему с боярином здравому смыслу, рассчитывая на большую просвещенность.
Но мы молчали. И тогда слово опять взял игумен:
— У Бога нет сиюминутных истин! Истина одна на все времена! Вы, книгочеи, полагаете, что она разбросана по вашим хартиям, ее можно сложить из кусков... Неправда! Нельзя записать солнце, нельзя записать ветер, нельзя записать душу... И хорошо, что тленен папирус и рано или поздно рассыплются в прах даже каменные скрижали. Какой смысл сохранять давно написанные тексты, мертвые тени исчезнувшего бытия?..
Мы пораженно наблюдали за словесным поединком двух титанов, не зная, кому отдать предпочтение. На высшем пике противостояния, посмотрев с уничижительной улыбкой на библиотекаря, игумен наповал убил его тремя словами:
— Я сжег их... — взгляд настоятеля стал тяжелым и мертвенным.
— Как?.. — непонимающе вздрогнул Аполлинарий. — Как сжег?.. Ты сжег рукописи первохристиан... — ноги у старца подкосились, он судорожно оперся на стол.
— Да, я спалил дьявольские хартии, — игумен прочертил крест по воздуху. — Больше их нет!
Инок Аполлинарий, протяжно охнув, повалился на пол. Тут не до слов. Мы с боярином бросились к старцу. Он был еще жив, его дыхание судорожно и прерывисто, из груди доносился какой-то клекот.
Боярин потребовал воды, намочил подвернувшиеся под руку пелену, приложил ее к голове библиотекаря. Не знаю кто (может и Парфений) вызвал чернецов-служек. Люди суетились, что-то предпринимали, явился травщик Савелий. Он-то и велел унести недвижимого Аполлинария из покоев отца настоятеля.
Игумен не стал выжидать, пока за чернецами закроется дверь, он позвал нас за собой. Пройдя вереницу затемненных комнат, мы ступили в знакомую ризницу. Ту самую, где третьего дня Парфений показывал сокровища обители и предлагал мне место помощника библиотекаря. Странно, но сегодня богатые сосуды и прочая роскошь скрыты в недрах объемистых укладок. Не видно и инкрустированного перламутром ларя с дарами папы и патриарха: Библией и Апостолом. Нет блеска злата и серебра, лишь огонек лампадки матово отсвечивает в лоснящихся створках шкапов и лакированных иконных досках. Все мерно и чинно. Уж не возымела ли действия давешняя проповедь бедной жизни, коль игумен перестал кичиться богатствами обители?
Парфений, заприметив мое недоумение и угадав породившие его мысли, сказал как бы мимоходом:
— Больше я не стану искушать тебя, отец Василий, впрочем, сегодня ты мог бы стать библиотекарем самого богатого собрания на Руси.
Думаю, не нужно объяснять, что имел в виду настоятель. Признаться, тогда я не сожалел об упущенной возможности, хотя сейчас сомневаюсь — правильно ли я поступил?.. Боярин Андрей догадался, о чем идет речь, и не остался безучастным:
— Отец игумен, Василий еще не закончил своего образования, да и еврейского не знает, скажем, через пяток лет будет в самый раз...
— Язык-то он, может, и выучит, да вот свято место пусто не бывает. Впрочем, мы всегда рады просвещенному иноку, — на том и закончилось обсуждение моей судьбы.
Настоятель подошел к кивоту, окованному медными пластинами, распахнул его створки. Внутри стоял ларец, обретенный мною вчера в языческом капище.
— Помоги мне, — попросил игумен, — поставь ковчежец на стол и достань Чашу.
Я выполнил указание старца. Драгоценный Потир был теплым. Сумбурные мысли в моей голове улеглись, и я не выказал противоречивых чувств, может и зря, но их не оказалось в тот самый момент.
Затем настоятель подошел к очагу, встроенному в стену. Огонь еле теплился. Парфений взял увесистую кочергу и пошевелил золу. И тут мы с боярином отчетливо различили, что разлетевшиеся в прах пепельные кругляши — не обуглившиеся чурки, а сгоревшие скрутки пергамента.
— Они самые?.. — как-то равнодушно уточнил Андрей Ростиславич.
— Они... — односложно ответил игумен и еще сильнее разворошил останки рукописей первохристиан.
Вот и нет писаний, из-за которых сложил голову Захария, терпел мучения Антипий, создал собственный ад Аполлинарий. Заслуживали ли они того, чтобы люди отдавали за них жизни — свои и чужие? Так ли уж они востребованы Приорами, и впрямь ли стоило скрывать их от людского взора?.. Так ли уж они важны? Нет, и не будет теперь на то ответа. И не мне судить о степени той утраты. Да и чего лишились люди, а возможно, наоборот — избавились... А может статься — даже очень хорошо, что никто и никогда не прочтет боле написанного там...
Откуда мне было знать тогда, что спустя пятнадцать лет я буду попирать стопами прах столицы православия, разграбленной и спаленной крестоносцами. И несметное число сожженных захватчиками пергаментов, возносимых кверху дымом и гарью, будет тщетно возопить Богу, ибо их никто уже никогда не прочтет. И думаю я сейчас, на исходе восьмого десятка жизни своей: «Неужто сгоревшие иудейские хартии, рухнувший в одночасье Царьград — столп Православия и нашествие иафетовых орд на православную Русь — звенья одной проклятой цепи, неужто Антихрист на пороге?»
— Как тебе, отче, удалось отыскать запрятанные Аполлинарием свитки? — сухо осведомился Андрей Ростиславич.
— Порой нам доверяют самое сокровенное... Но мы не имеем права воспользоваться сказанным, не получив на то косвенного подтверждения. Так и тут. Я знал об объемистом медном кувшине с притертой крышкой, что сбыл библиотекарю заезжий торговец-иудей. Я догадывался, та вещь приобретена неспроста — удобная и вместительная утварь, годная, дабы закопать ее. Только — что предполагалось зарыть?.. Вчера я догадался — приспело время кувшину! Мои люди прочесали обитель вдоль и поперек, поверху и понизу, но свежего грунта не обнаружили. И тут мне доложили, что Симфосий — служка хранителя, слишком долго вертелся у колодца. Я взял молодчика в оборот. Он хоть и немой, но все же сознался...
— Из воды да в полымя?.. — подытожил боярин.
— Выходит так... — улыбнулся Парфений.
— А как ты проведал о подлинном вдохновителе убийц Захарии и Антипия?
— Повторяю, я духовник, я многое знаю, но связан обетом. И лишь тогда имею право развязать язык, когда кто-то словом или делом удостоверит мое знание. Будь спокоен, боярин, я нашел подтверждение тому.
— Почему вы с князем Владимиром водили меня за нос, использовали как подсадную утку? Ведь ты знал и до меня и про шабаш богомилов, и про Кологрива, и про Ефрема... Теперь-то я понимаю, кто и зачем подучил эконома зарезать боярина Горислава, — уловив протест игумена, боярин поправился, — ну, не ты сам, так твой господин, его люди. Поздно, но я все же уразумел, почему столь удачно и быстро увенчались поиски удравшего ключаря. Да и бежал-то он больше для того, чтобы князь выиграл время. Я прав?
Внимая спору игумена и Андрея Ростиславича, я опять задался нескромным вопросом: «Нарочно ли подложили мне Марфу-Магдалину или выпало стечение обстоятельств? Чему я обязан: слепому случаю или коварному умыслу, подарок ли это судьбы или ее подвох?» И следом зло укорил себя, как в той присказке: «Кто о чем, а голый — о бане».
— Ну, в целом, боярин, ты не ошибаешься, — согласился игумен. — Грешно было не воспользоваться твоим неведением. Но ты не думай, что мы бесчестно загребали жар чужими руками. Кто ты нам — пришел и ушел, а нам здесь жить, посуди сам... А у Всеволода что, не так поступают или там более совестливые? Думаю, что нет. Да и зачем далеко ходить... Князь Андрей без зазрения совести пожог матерь русских городов, пограбил храмы Киевские. Улита — женка его, со сродниками, зарезав князя, глумились над мужниными останками. Да и Всеволод, думаю, поднабрался коварства, не зря по молодости обретался в Царьграде.
— Разумею... — деланно зевнул боярин, — и поэтому не сержусь. Я не молод, видел всякое, но чаю многому еще не обвык. Хотя, если честно сказать, паршивая она — ваша наука. Люди для вас подобны дерьму, что навоз на грядке, чем больше кучи, тем лучше урожай.
— А ты как хотел?.. — взъерепенился настоятель. — Чтобы все делалось только на твою потребу, по прихоти императора да великого князя... Нет, мы и сами с усами. Мы знаем, чего хотим, и не позволим нами помыкать.
— Вот почему князь Владимир приказал зарезать меня?.. — боярин, как змей, впился взором в Парфения.
— Не думаю... — смешался игумен. — Не знаю, он мне не говорил о том. Я не верю, что князь мог так поступить. По-моему, это извет тебе, клевещут на князя. Тебя опять хотят разыграть, как малого ребенка. Тебя пытаются стравить с Владимиром.
— Возможно, ты и прав, отче, — боярину стало неловко выставляться пупом земли. — Я не боюсь за себя. Будет не по чести, если пострадает молодой инок, — он указал на меня, — ему еще жить да жить. Мне не хотелось бы верить, что племянник Всеволода способен на
|