это сделали!
…Холодно. Господи, как же холодно! Махонькое окошко у самого потолка ещё час назад светилось, а теперь темно, и дует из него так морозно, словно за стенами лютая зима. От обеденной пайки остался кусочек хлеба, миску тёплой похлёбки выпил через край в два приёма и тут же внимательно осмотрел её. Они с друзьями уже научились перестукиваться через стены – спасибо книжкам русских революционеров-сидельцев, – но это долгая почта. Самая важная информация – на дне миски. Все научились быстро и кратко царапать там что-то новое. Так и ходит информация по камерам. Вчера прочитал страшное: «Белград пал».
От такой новости заныло в животе, заболела травмированная рука. Кандалы стали невыносимо тяжёлыми. Если бы не они, засунул бы руки подмышки, ушла бы дрожь. Цепи мешают. Раньше ложился на бок, свесив их с кровати. Но за ночь железо леденело, руки сводило, и спина отказывалась разгибаться. Спасибо друзьям, тюремной азбукой написали: надо вечером греть руками кандалы, к телу их прижимать, когда ложишься, – тогда они всю ночь будут греть, возвращая твоё же тепло.
– Помогло тебе, Гаврош? – улыбались на суде друзья.
Гаврошем ребята прозвали его за то, что казался маленьким, щуплым. А он и не возражал. Гаврош был настоящим героем, на этого французского мальчишку походить почётно.
К заседанию суда друзьям разрешили помыться и кандалы с них сняли. Увиделись – обнялись, не обращая внимания на крики охраны. Посмеялись, что без цепей непривычно уже, неуклюжими стали, как медведи.
– Спасибо, друзья, помогло, от вашей заботы теплее стало! – жал им руки. – А то ведь спал по два-три часа…
О том, что произошло двадцать восьмого июня, они почти не говорили. А чего тут говорить? Дело сделано. Вспоминалось мирное, хорошее, весёлое. Мамины лепёшки, вечерние посиделки у костра на острове, споры о прочитанных книгах. Жили ведь очень бедно. Кинофильмов не видали, вдоволь хлеба не едали. Радость и счастье – в мечтах и грёзах. Зато не было крепче дружбы, все шестеро – как родные братья. Ботинки одни на двоих, по очереди носили.
Судья объявил перерыв. Заговорщиков-террористов увели под конвоем в специальную комнату, родных к ним не пустили. Стояли грустные, жались к стенке. Всех смешил Гаврило Принцип.
– А как первый трамвай в Сараеве пустили, помните? В Белграде такого не было, а боснийцам повезло! Мы специально ездили покататься, помните? В первый день разрешали только мужчинам, и все обувь снимали, заходя в вагон. Я тоже снял! До поворотного круга доехали, у кондуктора спрашиваю: «А как же наши ботинки?» А он такой важный: «Покупайте снова билет и езжайте обратно до своей остановки. Как стояли, так, наверно, и стоят ваши башмаки – кому они нужны!». И правда, никто не взял нашу обувь!
В военной тюрьме их не били. Солдаты же охраняли. Один как-то попытался ударить в живот, капрал успел его оттащить. Но солдаты тоже разные. От австрийских пощады не жди. В первые дни один, рыжеусый, в камере пристегнул больную руку к спинке кровати и заставил так целый день мучиться. Когда совсем невыносимо стало, криком зашёлся, вызывая его.
– Не могу я больше так сидеть! Я походить хочу!
Так он, кот усатый, ещё поиздевался:
– На кого походить?
Не скажешь же ему, что раньше хотел походить на Гавроша…
На суде все шестеро друзей сидели рядом, в первом ряду. Как это здорово – чувствовать плечо товарища! Стало ясно, что всем вынесут смертный приговор, поэтому сказал негромко:
– Хочу, чтобы вас первыми казнили.
Справа и слева одновременно дёрнулись плечи. Похоже, не поняли. Тогда добавил:
– Последнему, кто останется, будет тяжелее всего.
Плечи придвинулись плотнее, и друзья по очереди прошептали:
– Спасибо, Гаврош!
Они поняли. И мама всё поняла. Она только раз глянула на сына, долго смотрела, прощалась так, и глаза её, тоскливые, чёрные от свалившегося горя, спросили: «Сразу, сынок?» И он кивнул едва заметно: «Да, мама, лучше сразу, чтобы не мучиться».
Ближе к приговору в зале заседаний зашёл спор, когда родился главный обвиняемый. По церковным метрикам – 25 июля, а это значит, что ему в день покушения не исполнилось двадцати, и он считается несовершеннолетним. Ну, а если двадцать лет уже исполнилось, если записан в июле священником ошибочно, то можно казнить. Надо для верности мать спросить.
– Неужели же матери не знать, когда её сын появился на свет? – сербская крестьянка сверлила судью ненавидящим взглядом. – Я его родила двадцать пятого июня, а не июля, и через три дня, в Видов день, на праздник пошла с новорожденным на руках, там и кормила его грудью…
Суду, видимо, очень хотелось показать своё милосердие. Приговор вынесли максимальный для несовершеннолетнего – двадцать лет тюрьмы. Это значит – долгая и мучительная смерть. Ты прав, Гаврош: тому, кто останется, придётся тяжелее. Не каждый выдержит…
Мама, мама! В тюрьме ты часто снишься мне. Помнишь, я ещё в школе учился, когда вдруг заболел лунатизмом? Сильно напугал вас с отцом – просыпался среди ночи и ходил по дому с вытянутыми руками, а вы не знали, что делать. Ты тогда сказала, что во всём виноваты книги. И вылечила старым народным способом: поставила у кровати моей тазик с холодной водой. Болезнь той же ночью куда-то ушла. Мама, ты помнишь?
Дни и ночи поменялись местами, потом ещё раз, ещё… Только когда приносят обед, можно понять, что это день. Обед – это красиво сказано. Миска тёплой похлёбки, пайка хлеба всё меньше. Война же идёт на воле.
– Кто с кем воюет? – спросил у самого доброго надзирателя.
– Все со всеми, – буркнул дядька в ответ. – Из-за тебя, паршивец!
Надзирателю нельзя разговаривать с преступником, уволят. Для него потеря работы страшнее смерти. Почему они все боятся смерти? Но Гавроша им не сломать! Он давно свыкся с мыслью, что жизнь его закончится в одиночной камере – лишь бы скорей.
После приговора прошло больше месяца. Зимой их, осуждённых на длительные сроки тюремного заключения, повезли из Сараева в неизвестном направлении. Когда вылезал из машины, увидел, что это какой-то гарнизон, несколько одноэтажных домов. Развели по разным камерам. Небольшие нары, маленькое оконце. Снова кандалы. Соседей нет. Мёртвая тишина, жуткий холод, тягучее ожидание смерти. Ты готов, Гаврош?
…Прошла неделя, вторая, третья. Однажды услышал в окошко, как где-то далеко пьяные голоса что-то нескладно поют. Рождество!
Прошёл ещё месяц. Он чувствовал, как уходят силы. Первой начала сдавать память. То снилась мама, то она превращалась в девушку, которой когда-то, в той ещё жизни, он посвящал стихи. Только стихи, ведь друзья поклялись: никаких романов, ни капли вина – пока не убьём тирана. Как тот персонаж в романе русского писателя – как его фамилия? Он ещё на гвоздях спал. Нет, не вспомнить. А девушку как звали? Даже эти простые мысли сбивались, путались, уплывали, превращаясь в дымные бессвязные картины.
Недоучившийся сербский гимназист Гаврило Принцип сходил с ума. Наверное, это бы и случилось, если б однажды он не проснулся от странного звука. Эти был удивительный, тонкий, мелодичный звон. Что-то похожее на треньканье невидимой птички. Раз! Бульк! Через две секунды снова. Потом вдруг чаще. Боже мой, да это же капель! Это с крыши тает снег! Это весна!
Теперь он часами стоял под окошком, слушая эту божественную музыку и стараясь шевелить ей в такт руками, ногами, пальцами. Даже больной руке стало легче. Потом музыка стихла, исчезла навсегда. Но зато в камере с каждым днём становилось теплее.
Однажды заскрежетала дверь камеры во внеурочное время – до обеда было ещё далеко.
– Встать! – заорал надзиратель. – На выход!
Ещё двое по бокам подхватили, повели по коридору.
– Куда меня? На казнь? – спросил с тайной надеждой.
– Твоё дело – молчать! Подельники давно на виселице богу душу отдали. А тебя приказано в карцер, чтобы помнил этот день, двадцать восьмое июня. Каждый год будешь в карцере сидеть сутки, без еды и света…
Что ж, сутки – это можно вытерпеть. Хотя если бы казнь, как ребятам, – это было бы лучше. Вытерпел сутки. Вернули в камеру с окошком. Стерпел ещё неделю, месяц, год…
Обросший узник в кандалах с трудом стоял на ослабевших ногах. Он снова, как год назад, слушал весеннюю капель – и улыбался. Завыла, завизжала чертова дверь. Вместе с «добрым» надзирателем в камеру протиснулся лысоватый, аккуратно одетый господин в круглых очках. Надзиратель подал ему стул, сам встал у дверей.
– Здравствуйте, меня зовут Мартин Паппенхайм, я психиатр, – представился на немецком языке лысый. – Если не возражаете, мы с вами побеседуем…
– Я против! – выдавил из себя узник и удивился, насколько слабым и писклявым стал его голос. – Вы боитесь меня? При нём говорить не буду!
Странно, они послушались: надзиратель ушёл. А лысый тихо так сказал:
– На прошлой неделе умер ваш последний друг, который тоже был на двадцать лет осуждён…
Было в его голосе столько сожаления и даже доброты, что Гаврош тут же перебил его:
– Спрашивайте, что хотели? На всё отвечу.
– Первый вопрос простой: почему вы на суде взяли вину на себя, почему всячески защищали крестьян, хотя они даже не сочувствовали вашим идеям?
– Потому что они ни в чём не виноваты. Они тоже не хотели быть рабами – разве в этом есть вина любого человека? Австро-Венгрия скоро рухнет, эта империя не будет больше тиранить наш народ. Мы хотим быть свободными – и будем свободными! Вам, австрийцам, сегодня этого не понять, но завтра всё изменится, и вы многое поймёте…
– Я не австриец, хотя и подданный империи, – сверкнул очками гость. – Да, я работаю в Вене, но родился в Братиславе, там, знаете ли, тоже живут свободолюбивые люди. Они многое понимают… Скажите, а какова была конечная цель вашей организации?
– У нас не было организации как таковой. Мы все просто друзья, несогласные с тиранией. Наша цель – создание единого свободного государства. И мы были готовы пожертвовать собой ради этого.
– Вы собирались террором достичь этой цели?
– Да, мы поклялись устранять тех, кто мешает объединению и творит зло. Меня толкала на дело месть. За мучения, которые испытывает мой народ под гнётом Австрии. Я убил не человека, а тирана, который приносил зло югословенскому народу…
На тюремных нарах перед доктором Паппенхаймом сидел грязный, худой паренёк. Цепи его кандалов свешивались до пола. Левая рука у парня, видимо, болела, он бережно прижимал её к телу. Весьма неплохо знал немецкий язык. Говорил кратко, чётко, по делу. Из-под свалявшихся волос, свисавших на лицо, сверкали ясные голубые глаза, в которых читались ум, сила, бесстрашие. По измождённому виду узника было понятно, что жизнь его подходит к концу. Но странно – этот юноша с горящими глазами не выглядел сломленным. Он выглядел победителем.
– Я вижу, вы устали, – доктор закрыл блокнот. – Продолжим завтра.
Назавтра, едва усевшись на стул, он спросил:
– Ваши друзья думали так же, как и вы?
– Нет, не всегда и не все разделяли мою позицию. Считаю, что люди и не должны думать одинаково, и им не нужно действовать одинаковыми средствами. Идея устранить наследника престола родилась в моей голове, и я сказал друзьям, что готов пойти на дело один. Не каждый ведь способен убивать…
– У всех шестерых был яд – вы хотели покончить с
| Помогли сайту Реклама Праздники |