- Знаешь, Петечка, я бы, конечно, могла начать с какого-нибудь эффектного пейзажа. Ну, например:
Нарядный диск молодого солнца натужно долго прорывал околоплодный пузырь облаков, пока, наконец, не вырвался в свободную лазурь неба, чтобы возвестить людям о том, что день начался…
Или вот так:
Мазутная чернь ночной реки аккуратно разламывала апельсин луны на всё уменьшавшиеся к невидимому горизонту дольки…
Нет, вот так лучше:
Луна, отражаясь в чёрном зеркале полуночного озера, была похожа на детскую игрушку-пирамидку, вершину которой она и венчала. А на берегу изумрудным кристаллом поблёскивало горлышко разбитой бутылки…
Но ничего этого не было в жизни твоей матери. А было единственное окно в пятнадцатиметровой комнате в коммуналке, задрапированное ситцевыми шторками-задергушками, натянутыми на суровую нитку. И на подоконнике стояла герань с розовенькими такими цветочками. И вовсе не потому, что мать твоя цветы любила. Просто окно выходило на дворовую помойку, а цветок этот ужасно вонючий. Так вот, чтобы мухи с помойки в окно летом не залетали, она там и стояла.
В последнее время она, Ольга, мать твоя, всё у этого окна сидела на табуретке, опершись локтем о подоконник. Сидела и смотрела куда-то поверх крыш двора. Смотрела и ничего не видела. Потому что нет у нас поверх крыш ничего, даже неба.
А я так думаю: это она тебя ждала. Думала, наверное, что вернёшься, что одумаешься, что простишь. Она ведь и не пила уже. Почти. Разве что иногда – бутылочку красненького…
Ты что морду-то воротишь? А? Из-за этого «красненького» и ушёл? Стыдно тебе было? Ребята во дворе и в школе дразнили «пьяницыным сынком», да?..
Ничего, стерпеть бы мог… И так терпел, говоришь, всю жизнь? Да сколько там той жизни было-то? В двадцать ты мать бросил, сбежал?..
Не сбежал, говоришь, помогал ей? Деньги посылал?
На вот деньги свои. Не тратила их Ольга, в эту коробку складывала. И каждую пачку, что за год накопилась, резиночкой перетягивала. Не считай, всё до копейки я сберегла. В целости и сохранности отдаю. Там, на дне, под деньгами, письмо. Она тебе написала. Написала, когда уже и до окна дойти не могла. Несколько дней сочиняла, лёжа…
Ты читай, а я пойду на кухне тебе чего-нибудь поесть соберу.
Окно-то открыть? А то жарко у нас. Особенно летом. Особенно к вечеру…
Садись сюда, как мать твоя сидела. Да, сюда, на табуретку, перед окном. Читай. А я пошла...
« Петенька, сыночек, здравствуй, мой дорогой, мой единственный!
Читаешь? Значит, не ошиблась я. Значит, пришёл. А если пришёл и читаешь, значит, и поймёшь всё и простишь, может быть.
Я ведь сколько раз бросить вино это проклятое хотела. И бросала даже. И не раз. А два раза. И по целой неделе капли в рот не брала. Крепилась. А потом снова всё начиналось. Никак я с собою совладать не могла. Мы когда с отцом твоим встретились, так я не то чтобы пить, сам дух винный перенести не могла. А он уже тогда пил, крепенько. Говорил, что после того, как его первая жена от него сбежала, он к этому делу и приохотился. Любил он её очень. Любил и никак забыть не мог. Потому и пить начал. А потом и я с ним горевать стала. Так вместе и тужили, да всё под бутылочку. Сидим, бывало, печалимся и всё карточки её рассматриваем. Красивая она. Видная такая, и лицом, и фигурой. Не зря же на улице, как отец твой говорил, мужики все, на неё глядя, шеи повыворачивали. Не чета мне, конечно. Ты, когда подрос, на неё сильно походить стал…
Да, Петенька, сынок мой дорогой, это она, не я, мамой тебе была. Она тебя родила и почти до года грудью кормила. А потом - влюбилась. Не властна над собою была. И уехала, только под одеяльце тебе записочку для отца оставила: «Не ищи меня. Сына люби, хоть и не твой он. Я его от любимого человека родила. Оставляю его потому, что Гриша говорит, что у нас ещё свои детки будут».
С тем и убралась матушка твоя родная к иным берегам. Дай бог, чтобы счастье её хоть в этот раз не обмануло.
А отец твой горемычный всё никак забыть её не мог. Иногда среди ночи проснусь от того, что он, горячий, словно как больной сделается, обнимет меня и всё её имя мне на ухо шепчет…
Да, виноватая я. Так и не смогла ему счастья дать, в каком он с нею жил.
А потому, когда он нам с тобою записку оставил: «Не могу я так больше. Еду Любочку искать», – я даже и не удивилась. Только рада была, что с тобой не разлучил, мне оставил.
Но я ведь и тебе счастья дать не смогла. Хоть и старалась изо всех сил. Как могла. А то, что всю жизнь – уборщица, так прости меня, сынок. Мы ведь когда с отцом твоим познакомились, мне ещё и восемнадцати не было. Не успела мамка твоя выучиться. Всё некогда было.
Ты прости меня. Прости и помни, сыночек мой. Единственный».
… А помойку за окном убрали. И во дворе разбили сквер. Теперь в том месте, где годами высились кучи мусора, полыхали всеми мыслимыми и немыслимыми красками прихотливые розы, оглушая весь двор такими заморскими запахами, которые даже вообразить себе трудно…
Теперь уже и герань на подоконнике не нужна…
|