Главка 1
Погруженный в недавние страхи, Облов невзначай поднял голову и был приятно удивлен: помятая медная луна, словно ярко начищенная лампа Аладдина, низко нависала над степью.
Она осветила с придирчивой тщательностью всякую лощинку, всякий бугорок, выкрасив поле по горизонту в золотистый, режущий глаз цвет, она подмешала тот же колер в гладко накатанное русло проселочной дороги, сабельным ударом рассекавшей степь на две половины. Огромный простор под прозрачным звездным куполом завораживал звенящей пустотой, даже цокот копыт и тонкое нервное позвякивание упряжи не нарушали разлитого в природе равновесия и безмолвия. Царственный покой объял землю. Целебная нега наполняла душу и плоть. «Мир тебе, человече, — мудро возглашала природа, — мир тебе во веки веков!» Ехать бы вот так всю оставшуюся жизнь, ничем не утруждая себя, в застывшем подлунном мире, оцепенев разумом, напрочь отмякнув сердцем, и лишь впитывать жадными глазами чарующую ночную тишину.
Как не притягательны идиллические видения, они только эфемерная грань между горестными полосами обступающей нас жизни: чередующимися, наползающими, рвущими друг дружку на хрупкие куски. От зловредной реальности никогда не уйти, как и не пытайся — она настигнет и уколет, больно уязвит в самый неожиданный момент, в самом, казалось бы, обетованном месте.
Михаилу показалось, что он знает эту местность. Вот сейчас дорога пойдет под уклон, внизу, в распадке покажется небольшая деревенька, окруженная рослыми осинами. Вот-вот появится покореженный дорожный указатель с искромсанной табличкой: деревня Гостеевка...
Бред какой-то!.. Такого просто не может быть... Михаил, что иногда порой случалось с ним, проникся безумным холодком дежавю. Он намеренно взял себя в руки, хотя, безусловно, знал — Гостеевка и та идиотская выходка далеко-далеко, на севере... Видимо, нервишки сотворили злую шутку, восприняв схожесть природного ландшафта за подобие похороненного в памяти места.
Но он уже навязчиво вспомнил и сирого крестьянина, выпоротого им, явственно спроецировал образ невинно загубленной лошаденки, ощутил рукой холодную тяжесть браунинга, а потом хруст отступных денег.
Облову стало нехорошо. На душе гадко заскребли кошки. Он силился втолковать себе ничтожность повода, из-за которого распустил нюни, будто девчонка курсистка, расслюнявился с полпинка, но ничего не мог поделать с собой. На него накатило чувство, казалось бы, незнакомое ему, чем-то похожее на муки похмелья, — чувство, выбивающее почву из-под ног, впрочем, он уже знал — то есть не что иное, как давно позабытое им ощущение неисповеданного греха. Да, когда-то его изводил неприкаянный стыд за отвратительную выходку, не понаслышке гнобила немочь, саднящую душу. Он мучился и болезненно переживал, поэтому всегда прежде старался во что бы то ни стало предвосхитить, избежать поступка, достойного позора, даже гнал порочащие мысли, лишь бы не жег запоздалый стыд. Да-да, именно стыдливые муки совести, которые он почему-то утратил, потерял впопыхах, теперь овладели им. Было время, он не нуждался в том нравственном камертоне, он намеренно, по дурости выбросил его. Но разве можно уйти от самого себя, даже изгваздавшись в грязи, все равно в тебе останется невластная тебе частица горнего мира, которая, коль нужно, вырастет до вселенских размеров... останется именно она — душа. И она скорбит, и она ноет, болит, страждет твоего очищения.
Ой, нехорошо, ой, лихо! Душа саднила, горела! Облов совестился самого себя, стеснялся своей необузданности, своей жестокости, своей черствости к людям. Походя, сраженная лошадка немым укором стояла перед глазами, а сердце колола теперь совсем ранящая мысль: «Сколько их, невинно убиенных — людей, ни лошадей, ни скотов, а людей подобия Божьего!..» Его мозг уже не вмещал содеянного, в голове мутилось, нельзя полностью отдаться подобным мыслям, непременно тронешься умом. Невыносимое состояние... Об этом, просто, нельзя думать, — «там львы...»
Они свернули к затаившейся в распадке деревне. Селение встретило их нависшей в воздухе настороженностью: ни лая собак, ни проблеска света в оконцах, только оплывшие, словно перевернутые гигантские сосули, столбы дыма из печных труб подтверждали, что все же здесь обитают люди. Иван подкатил к вросшей в сугробы избушке, отставил жердь, преграждающую въезд во двор, повел лошадь под уздцы в низкое тесное стойло. Облов огляделся — диковинная местность! Чудные люди поселилась тут, ни плодового деревца, ни смородинового кустика на огородах, ветхие полуразрушенные надворные постройки, голые тесины вместо изгородей, сплошь соломенные изглоданные крыши на избах, даже не доносится запаха хлева — духа деревенской полноценной жизни. Уж не сектанты какие обосновались в этой глуши?..
Облов по опыту знал — в черноземных губерниях в пореформенный период расплодилось множество единоверческих сект и всевозможных промежуточных толков. Одни из них практически не отличались от привычного и понятного христианского вероисповедания, иные же откуда только выскребли такое чудовищное смешение чуждой веры и культа, доходящие порой до откровенного садизма и грязной разнузданности. Облову как-то довелось побывать на одном таком тайном радении, а точнее сказать на мерзком шабаше. Его знакомые из хлыстов-расстриг устроили пропуск на эту ночную сходку. Облов отправился ради низкого интереса, ради похотливой любознательности, но действительность превзошла всякие ожидания. С чувством гадливости Михаил потихоньку покинул бдения, душа его была оплевана и вымазана дерьмом. Он увидал, до какого скотства могут пасть люди, да и не люди то вовсе, а мерзкие скоты. Облов велел своим ребятам запалить «молельный дом разврата» с четырех сторон, и когда из его окон и дверей стали вываливаться голые мужчины и женщины, на их подпорченные огнем тела обрушились плети обловских удальцов. Вот была потеха!.. Однако Михаилу не довелось довершить судилище, в самый разгар экзекуции трубач протрубил сбор, и они ускакали. Уже за околицей, оглянувшись, он увидал огромный сноп пламени и искр, рванувший в небо, то рухнула крыша проклятого дома.
Хозяин позвал Михаила в дом. Пригнувшись, чтобы не разбить голову о низкую притолоку, Облов протиснулся в тесный закут, провонявший кислой вонью овчин, квашенной капусты и еще особым запахом сладковатой прели, присущей старинному крестьянскому жилью. Иван, порыскав в темноте, запалил лучину, вставил ее в протадышний крестец. Потрескивая, постепенно разгораясь, лучина высветила внутренность избушки. Треть ее занимала разлапистая русская печь, делившая жилье на четыре части. Облов ступил в низкую прихожку, потолком которой являлись ладно подогнанные доски палатей, на которых тут же произошло весьма оживленное движение и раздались прерывистые детские голоса. И без того узкий проход загромождали свеже-плетеные корзины и хитроумная оснастка для их изготовления, в углу примостился хозяйский маленький верстачок с миниатюрной наковаленкой. Михаил невольно продвинулся в комнату и оглянулся, занавес палатей украдкой раздвинулся, и на Михаила настороженно уставились две пары васильковых глаз, окаймленных льняными кудряшками. «Девчушки», — подумал Облов. Слева у глухой стены размещалось некое подобие лежанки, застеленной каким-то рубищем, по центру размещался чистый обеденный стол с лавкой у стены и колченогими табуретами, в углу, освещая почернелый иконостас, теплились лампадка. За печью располагалась немудреная кухонная утварь, однако женского рукоделья и вообще атрибутов женского присутствия в доме не наблюдалось. Внезапно с печи раздался едкий старческий кашель. «Дед», — сообразил Облов.
Следуя приглашению хозяина, Михаил прошел к божнице, сел на лоснящуюся от старости лавку, огляделся уже спокойным взором. Нищета и голь была страшная. Подавив неловкое молчанье, Облов спросил:
— Иван а ты что, без хозяйки живешь? Смотрю, как-то неухожено у тебя...
Хозяин невесело усмехнулся:
— Один бобылем, вот с дедом да огольцами кукуем. Баба то моя прошлым годом померла от легошной, тридцать годков ей всего и стунуло-то. Так вот, теперича и живем, — и сглаживаю нависшую беспросветную тоску, шутливо завершил в рифму, — мякину и сено жуем...
Между тем с полатей по обезьяньи спустились малолетние детки в замызганных рубашонках, подойдя к отцу, стали цепляться за полы его поддевки и канючить, ни сколько не стесняясь чужого человека:
— Тять, а тять — дай хлебца... Смерть исть хоцца!»
Отец, добродушно посмеиваясь в рыжие усы, приговаривал:
— Обождите, обождите малость пострелята, дайте на стол собрать, гость ведь у нас...
«Почему все-таки пострелята?» — мелькнуло в голове Облова.
Старшей из детей была девочка лет шести, ее тоненькие босые ножки, видно, зазябли, она потирала их друг о дружку, поджимала под себя, словно цапля. Второй ребенок — трехлетний карапуз в одной короткой распашонке, ничуть не стадясь своего упругого писюнька, подпрыгивал, стараясь залезть отцу в карман, что ему никак не удавалось при всей самозабвенной настойчивости.
Приковылял на свет, спустившись с печи, старик, согнутый дугой, его всколоченная жиденькая бороденка нервически дергалась в такт жевательным движениям губ, его выцветшие розово-белесые глаза пристально вглядывались в Облова. Тому стало как-то не по себе...
— Здравствуйте, дедушка! — опережая ответ старика, Михаил, будто в чем-то оправдываясь, заговорил. — Вот, не обессудьте, пришлось среди ночи побеспокоить, потеснить вас. Напоролся в поле на волков. Спасибо огромное Ивану, — кивнул на суетящегося хозяина, — выручил меня, а то бы... — и не докончил, безнадежно махнул рукой.
Старик же, приблизившись к Облову почти вплотную, заглянул, а точнее, как бы стал пролезать в самые его глаза. Михаил невольно отвел свой взор. Старичок, сжав свою тощую бороденку сухими узловатыми пальцами, срывающимся тенорком почти прокричал:
— А, знаю, молодчик, знаю... Великого страха сегодня ты натерпелся, но прямо скажу — поделом. И еще замечу, только еще больший страх в тебе остался и сидит пока... — старик деланно, сурово погрозил Облову согнутым пальцем. — Хотел зверем заделаться для волков, но Господь Бог не сподобил, не допустил, ибо звериного в тебе и так много вложено. Ай, много! — и хлопнул задорно в ладоши. — А ты ведь, паря, крещеный человек — самая что ни на есть плоть и подобие Божие. Сделай для себя попущение, прояви еще чуток звериной стати — пропадешь окончательно, сгинешь для Царства Небесного, и уж ничто тебя не спасет!.. — Старик трясся как в лихоманке. — Ни казнь лютая, ни угодник божий выручить не сумеют. Знаю, знаю о чем ты думаешь... порой они праведны думы-то твои, но безвременные они, лишние по сему времени то есть. Все мы мученики сегодня на белом свете, всякий растратил душевную благодать, оно и тебе, знамо, не хорошо. Токмо ты все о себе маешься, самим собой для себя думаешь спастись... Не выйдет, мил человек. Никогда такое не выходило...
Облов испуганно смотрел на
|