Неизвестные страницы жизни Ирины Макаровой-Эфрон В 1917 г. Цветаева родила дочь Ирину, которая умерла от голода в возрасте 3 лет в приюте в Кунцево.
Марина Цветаева, биография
Я знаю правду! Все прочие правды – прочь!
Марина Цветаева
Евдокия Макарова, которую все и всегда звали Дуней, была женщина крепкая, что называется, грубо сколоченная, с грубым же низким голосом и чудовищно распухшими и оттого ставшими, как у слона, ногами. Сама Евдокия пеняла на водянку, которую незнамо где подхватила, хотя доктор, изредка наезжавший в детский приют, где она работала нянькой, объяснял это нервами и недоедом. Так ли, этак ли, но никакие башмаки на нее не налазили. Чтобы не ходить на босу ногу по осенней грязи или по ледяному приютскому полу, она у сапог, оставшихся после мужа, отрезала голенища и соорудила себе опорки, которые обматывала вокруг щиколоток бечевой.
Глядя на унылое и какое-то линялое, будто от долгой стирки, лицо Евдокии, возраст ее определить было трудно. Ей можно было дать тридцать, сорок, но с тем же успехом и пятьдесят лет. На самом деле ей не было и тридцати, и еще недавно в родной деревне Сетунь она считалась молодухой. Была у нее семья – муж, которого она звала Николай Иваныч, хотя он был на год ее младше, и сынок Степушка. Больше детей им бог не дал, хотя жили они как муж и жена семь лет. Да и Степушка получился квелый, золотушный, и в свои шесть лет почти не говорил и с трудом ходил на кривоватых тоненьких ножках. Зато глаза у него были – не в отца и не в мать – огромные, небесного цвета и грустные, словно он знал что-то такое, что обычным людям неведомо. И когда Евдокия в них глядела, то забывала обо всем и, чуть не плача от умиления, прижимала Степушку к груди и покрывала его головку поцелуями.
Однажды бабка, жившая на отшибе от деревни и промышлявшая травами и заговорами, увидев ковылявшего рядом с матерью ребятенка, сказала:
– Не жилец он у тебя, Дунька.
– Это отчего ж не жилец? Типун тебе на язык! – вскинулась Евдокия.
– Не жилец, – твердо повторила старуха. – С такими глазами скоро бог приберет…
ХХХ
Раньше-то в Сетуни хорошо жили. Она хоть и называлась деревней, но большинство селян трудилось на фабрике Франца Реддавея, где производились брезент и ремни, да плюс у каждого своя земля с огородом. Но война началась, и жизнь в деревне пошла несладкая, а уж когда царя свергли и большевики пришли, так и совсем худо стало. Фабрика закрылась, и наступил голод – лютый, небывалый. Тогда новая власть велела устроить в Сетуни «чрезвычайный» склад для всего уезда. Там хранились семена для будущего посева и мешки с ржаной мукой. Вот из-за этого склада и из-за самой Евдокии глупо погиб ее муж, Николай Иваныч. Склад охраняли два бойца с настоящими ружьями, но местные мужики лаз нашли и повадились через него ходить за мукой. Только Николай Иваныч к лазу ходить отказывался, говоря, что, мол, грех это. Но от голода живот сводило, да и не могла Евдокия на сына смотреть. Тот не канючил, но так смотрел голодными глазами, что она не выдержала и сказала мужу:
– Ты б, Николай Иваныч, сходил бы с мужиками к лазу. Хоть бы мешок муки принес, мы бы как-то перемоглись.
Тот нахмурился, стал ругаться страшными словами и даже слегка ее поучил, а раньше-то за семь лет ни разу пальцем не тронул. Тем дело и кончилось. Но через три дня сговорился с мужиками и ночью с ними воровать отправился. Насупленный
ушел, даже слова Евдокии не сказал. Она едва успела вслед его перекрестить.
И вот ведь судьба! То ли бойцы, охранявшие склад, шум услышали, то ли тени заметили, но, когда мужики уже возвращались, они выскочили и стали пулять в темноту. Все, конечно, врассыпную, мешки с мукой побросали, зато домой целыми вернулись. Все, кроме Николая Иваныча. Подвернулся он под шальную пулю. Солдаты же и наткнулись на него, лежащего с дыркой в затылке.
Поубивалась Евдокия и схоронила мужа. А что тоска все сердце ей изгрызла и, пуще того, мысли, что это она самолично Николая Иваныча на смерть послала, о том никто не знал, потому что ни слезами, ни жалостными словами она той тоски выразить не умела. И осталась она одна с сынком на руках. А потом настал и его черед.
Подошла Евдокия как-то вечером к печке, где Степушка спал, чтобы проверить, не раскрылся ли во сне. А он мечется весь в жару и слова непонятные бормочет. Кинулась она к бабке-знахарке, что скорую смерть дитю напророчила. Та ей дала коры и трав целебных. Велела отварить и этим настоем Степушку поить. Авось, поможет. Соседки иногда забегали, щупали ребенку лоб, сокрушенно качали головами и выходили, часто крестясь. А иные все твердили слово «тиф» и подходить близко боялись. Но на Евдокию какое-то затмение нашло. Она часами сидела возле Степушки, поила его отваром и кормить пыталась оставшейся горбушкой. А ему все хуже становилось. Он не плакал, не жаловался, а только смотрел своими глазищами и тоненько постанывал. «Отходит, сердешный», – только и сказала забредшая в дом соседка, перекрестив его. Тут Евдокия подхватилась было, обмотала исхудавшее, почти невесомое тельце какими-то тряпками, сверху накинула стеганое одеяло, и хотела к соседу кинуться и умолить, чтоб подвез ее на телеге до станции. И вдруг снова села в оцепенении на лавку, прислонилась спиной к стене, продолжая прижимать Степушку к груди и баюкать, хотя он был в беспамятстве. И не заметила, как задремала.
Когда она очнулась, за окном начинало сереть. Она не сразу поняла, где она и зачем. А когда вспомнила, то испугалась, не уронила ли Степушку во сне. Но нет, он, укутанный в одеяльце, лежал у нее на коленях. Она привычно протянула руку, чтобы пощупать его лоб, но тут же отдернула. Лоб был холодный. И сам ребятенок был холодный и окоченелый.
После похорон тоска охватила ее еще сильней. О Николае Иваныче она вспоминала редко, зато Степушка, вернее, его глаза, снились ей каждую ночь. И она тут же просыпалась в слезах. А наяву она словно впала в какое-то беспамятство, и как жила и что делала, что ела все это время, не помнила. Вот тогда ноги у нее и стали вдруг пухнуть.
ХХХ
Через несколько месяцев добрые люди рассказали, что в Кунцево, рядом с дачным поселком, открылся приют для детей-сирот. И так вдруг ее туда потянуло за сиротами ухаживать и тем тоску свою по сыночку утишить, что собралась она и в приют потащилась. Авось, там няньки нужны.
До приюта было всего-то несколько верст. Раньше она бы мигом домчалась. А теперь, с больными ногами, часа два у нее дорога забрала. Но не зря ходила. Няньки или как их официально именовали, «надзирательницы» в приюте очень были нужны. Там мало кто подолгу задерживался, хотя место считалось хлебным – нянек кормили, да они еще и подворовывали, унося домой полные кошелки. Но уж больно тяжко было там работать. Так что Евдокию взяли с радостью.
ХХХ
В приют тот и зайти-то было страшно – стужа, грязь, крысы да полчища тараканов. Ничего не было, даже марли, бинтов и просто тряпок для подгузников. Всё начальство крало, а за ним надзирательницы добирали, так что сиротам мало что перепадало, и ходили они исхудавшие, в чем только душа держится, и вечно голодные, и у тех, кто послабее, еду отбирали. Редкая ночь обходилась без того, чтобы с утра один, а то и два тельца не унесли, но детей в приюте с каждым днем становилось больше. Когда Евдокия только работать начала, их было с полста – от двух до девяти лет. А сейчас уже за двести перевалило. Так что спали они на кроватях по двое, а то и по трое. Здоровые вперемешку с больными. А болезней полный набор – тут тебе и тиф, и малярия, и дизентерия. Простыни и наволочки были с прорехами, но и их не хватало. Так что сироты часто лежали просто на загаженных матрасах. Носили они все одну и ту же одежду, месяцами нестиранную. От дистрофии и неухоженности многие ходили под себя. Даже старшие. А уж маленькие чуть ли не поголовно.
Надзирательницы Евдокию недолюбливали. По одной-единственной, но веской причине. Евдокия никогда себе не брала ни кусочка от детей. Хотя никому из надзирательниц она и слова не сказала попрека, но ведь все равно неприятно…
Ее недолюбливали, но отдавали должное. У каждой надзирательницы были свои любимчики. Обычно в их число попадали те, кто почище да помилее. И им порой доставалась от покровительницы булка белого хлеба, а то и сахарок. А Евдокия больше возилась с самыми слабыми, больными, грязными, к которым и подойти жутко. Когда у нее выдавалась свободная минутка после уборки, глажки и вечной стирки (от чего руки ее стали красными и распухли почти как ноги), ее всегда можно было найти среди этих заморышей. Двоих на коленях держит, одного к груди прижимает, а остальные вокруг копошатся, и все довольны. Любо-дорого было наблюдать, как она подбрасывает этих зверьков на коленях, а они восторженно взвизгивают и лица их становятся похожи на человеческие. Или что-то тихо им шепчет, ласково гладит, а то и целует. А чаще всего поет. И ее обычно грубый и низкий голос становится вдруг выше и приятнее. Нет, что ни говори, но нянькой она была на редкость.
ХХХ
Однажды какая-то тетка привезла в приют двух сестер-сироток. Старшей лет семь, а младшей года три. Старшая еще ничего, а младшая – больная, недоразвитая. Вся грязная, еле ходит и мычит. Сразу видно, что долго не протянет – у надзирательниц на это глаз наметанный. Да и сама тетка странная. Одета непонятно во что – то ли на ней пальто, то ли бушлат. И сумка кожаная на ремне. Острижена коротко, глаза оловянные, смотрит зверем затравленным. Руки у ней дергаются невпопад, а поступь твердая, ходит, будто марширует. Сразу и не поймешь, баба или мужик. Тетка сказала, что сестрам она никто – крестная, сбыла с рук, да и была такова. Сразу она Евдокии не понравилась. Снова появилась та тетка месяца через полтора. И Евдокия случайно увидела, как она сидит с обеими сестрами. В руке у нее два кусочка сахара. Она один старшей дала. Та быстро его съела. Тогда она и второй кусок ей скормила, а малАя рядом на полу сидит, а тетка на нее и не глядит.
Евдокии-то что? У нее и своих дел по горло. Но тут она не выдержала и сказала с укоризной:
– Что ж вы, дамочка, маленькую сахарком не угостили?
А та метнула на нее волчий взгляд, рукой махнула и сказала:
– Она дефективная. Все равно ничего не понимает. Выплюнет, и всё. Жалко на нее продукт переводить.
Дефективная сидела на полу и по своему обыкновению чего-то мычала. Вдруг она голову подняла и посмотрела на Евдокию. Та обомлела – глазки-то, глазки, точь-в-точь как у Степушки покойного. И такие же грустные. Что-то в этот миг внутри нее оборвалось. Тетка скоро уехала, а Евдокия вечером подошла к кровати, где лежала девочка, тихонько ее подняла, положила чистую простынку взамен мокрой, и долго около кровати стояла. С тех пор стала она за сиротой приглядывать.
ХХХ
Грязная, сопливая, часто ходившая под себя, а потому вонючая Ирина словно бы ничего вокруг не замечала и часами сидела в каком-нибудь темном углу на полу, тупо стукаясь об него или об стену лбом, и что-то мычала. Дети смеялись над ней, а иногда и били. Но она на насмешки и побои почти не реагировала, оживляясь лишь при виде еды, которую, кстати сказать, старшие у нее обычно отбирали. Она умела произносить всего несколько слов: «дай», «не надо», «куать» (кушать) и еще непонятное
|