Кого, интересно, Вадим посадит в кресло сегодня? Лао Цзы, быть может? Или Воскобойникову? Воскобойникова была его давняя знакомая, точнее жена старинного друга, который уже четвёртый год пребывал в мирах иных, мало что о которых можно было бы сказать в праздной беседе. Воскобойникову он третьего дня встретил в публичной библиотеке на улице Беляева. Это была совершенно случайная встреча, застрявшая в нём с той поры гнойной занозой, требовавшей какого-то внутреннего разрешения. Дело там было вот в чём. Заговорив на чисто бытовые темы, они вдруг перешли на творчество Льва Толстого, и сразу же к изумлению Саранцева выяснилось, что русский гений вряд ли бы состоялся, если бы не его жена Соня, создававшая ему благоприятные бытовые условия. "И вообще, — сказала вдова, — я сторонница той точки зрения, что между мужчиной и женщиной стойкое противостояние, война". При этом она глядела на Вадима как-то задиристо, словно бы ожидая от него немедленных возражений. Но возражений не было, было лишь изумление перед такой несусветной глупостью. Так ничего не возразив, он ушёл — с каким-то кислым, шершавым послевкусием в душе.
Он походил по комнате, безмысленно перекладывая с места на место различные вещи, поглядел в окно, за которым почти ничего не было видно, кроме кирпичной стены соседнего дома, в которой кое-где горели окна, потом сел на диван и, наконец, с облегчением понял, что беседовать с Воскобойниковой ему совсем не хочется. Гнойная заноза как-то сама собой рассосалась, исчезнув, осталась только нехорошая память, которая тоже со временем пропадёт, как пропадает без следа что-то ненужное или постыдное, неважно где оно находится — в себе ли, в ближнем ли...
Он лёг, погасив свет, и стал глядеть на кресло, закрыв глаза, повернувшись к стене, мысленным оком — и почти сразу, как это бывало раньше, кресло как бы осветилось и в нём, постепенно оплотняясь, проступили очертания человеческой фигуры. (Не Сирин ли?) Это, конечно, не было явление плоти. Скорее, это было похоже на проём в виде человеческого тела в некую сияющую мистическую сферу, которая желала говорить. Желала, конечно, не сама по себе, но в ответ на соответствующее томление. Она потянулась к Вадиму лучами, как световыми дорожками в прищурившемся на Луну глазе. И сразу со всех сторон поплыли знакомые до боли картины: облако над серебряным озером, а на противоположном берегу высокая ажурная башня, вся облитая тонким золотом, и в ней обязательно жила тоскующая по уставшему путнику комната. Справа жёлтая дорога тянулась вдоль светлого соснового бора, где в глубине имелась беседка, в которой на столе химическим карандашом было начертано сдвоенное имя влюблённых. И это правильно, потому что в то время они и не существовали порознь, не были чем-то отдельным друг от друга, а были как единое целое, единое существо, у которого всего было вдвое больше, чем у обычных людей, — два мозга, два сердца, и они мыслили и существовали, и бились в унисон, и только жизнь у них была одна... Это были знаки узнаваемого мира. Вадим уже встречался с ним не единожды. Он, наверное, был сильнее Вадима, этот мир. И потому он являл себя частями, постепенно, не форсируя события, словно бы некая развертывающаяся в странной мистической перспективе духовная эволюция, управляемая не собственной волей, а откликавшаяся на содержание желаний Вадима. Он выстреливал образами не разом, а постепенно, соблюдая чуткую очерёдность. Вот звон велосипедного колокольчика, тянущийся над платиновой тишиной, но самого велосипеда не видно, вот шелест крыльев гигантского махаона, пролетающего неизвестно где, вот лунный луч, соперничающий с солнечным в странном сочетании несочетаемого... По прямой тропинке, наверное, можно было бы идти с Богом, беседуя, как по лунному лучу, и в этом не было бы ничего противоестественного. Всепонимающий Бог там был бы предельно прост — в майке, шортах и стареньких кедах, как, к примеру, спортсмен на утренней пробежке. И вся царская нежность и слава богочеловека присутствовала бы там: желание быть травой для чьих-то невесомых ног, внимательность и вбирание каждого звука, любовь как возможность исчезнуть прошлому, чтобы явилось раньше не бывшее... Но вдруг — словно бы ветер, лёгкий порыв колеблет всё бытие вокруг, и там, в конце тропинки, почти у самого озера возникает что-то (или кто-то), явно прибывшее сюда извне — только сразу не понять, радоваться этому или тревожиться. Идущая навстречу фигура, которую Вадим узнаёт почти мгновенно — это его сестра Ксюша, но как она здесь оказалась?
Он быстро пошёл ей навстречу, а она крикнула ему издали:
— Привет! — и помахала рукой.
Она была в светлом кисейном платье, выглядела как девочка, нежная, пушистая, словно бы сотканная из утренних лучей или росы, кажется босиком, именно такой она впервые запомнилась Вадиму ещё в далёком детстве. Волна любви и, вместе с тем, какой-то непонятной щемящей тревоги нахлынула на Вадима. Он хотел крикнуть что-нибудь в ответ, но не успел...
Он проснулся, как будто его изо всей силы толкнули в сердце. Он поднял голову, поглядел по сторонам. Всё ещё был вечер, а может — глубокая ночь. Полная Луна заглядывала в окно. В кресле лежал Адмирал. Вадим легонько тронул его за голову, погладил. Адмирал, встрепенувшись, довольно мурлыкнул и спрыгнул на пол, потягиваясь. Он пошёл рядом с хозяином, делая сразу несколько дел — кусая на ходу хозяина за тапки, прижимаясь к его ногам, выгибая спину, требовательно взмявкивая, мурлыча, — словом, всем своим видом показывая, что да — идут они в правильном направлении. Но когда выяснилось, что Вадим всё-таки идёт не на кухню, Адмирал недовольно фыркнул и вернулся в зал. Вадим же прошёл в комнату сестры. За то время, что он отсутствовал, там ничего не изменилось. Ксения была во всё той же позе, что и несколько часов назад, когда Вадим оставил её. Лишь глаза у неё были полуоткрыты и какие-то неестественно неподвижные, будто она глубоко-глубоко задумалась о чём-то сокровенном. Вадим сел рядом на табурет и нащупал под одеялом иссохшую руку. Рука была всё еще теплая, но это не была теплота живого тела. Скорее, след от прошедшей мимо души, которая была уже не здесь. Наверное, надо было встать и немедленно приступить к каким-нибудь делам, то есть сделать то, что обычно полагается делать в таких случаях: вызвать скорую помощь, постучать соседям, заломить руки, заплакать, то есть хоть как-то обозначить свою реакцию — но он остался неподвижен. Сил у него не было никаких. Пусть все хлопоты останутся на утро. Он глядел на стену, где висели фотографии из какой-то прошлой полузабытой жизни. Было ясно: какой бы глубокой ни была погружённость в понимание вечной жизни (и вообще, жизни как таковой), скорби всё равно будут иметь место. А иначе ты уже не человек...
Февраль. 2019 г.