- Мы живем далеко от вас. Ближе к рождающему лед морю, рядом с рождающим солнце земным краем. Захотите в гости – на восход идите, где леса гуще да пуще. Дойдете до рек огромных, как крылатые змеи, - по течению их дойдете до льдистого моря. А там уже – как вам повезет. Морю да земли там краю не видно. Мы в тех землях не одни живем. Есть нивгху рукастые, что, касатками обернувшись, по морю за рыбой ходят. А еще нивгху медведей чтут. Каждый год во селе медвежонка растят, из фигурной посуды кормят, а в срок – съедают. А на посуде их – тоже медведи резаны. А еще есть ульча-колдуны. Духов болезни да боли на голове носят. Сами от муки кряхтят, а ноши своей не бросают. А на закат от нас, где леса в горы превращаются, а реки свое начало берут, иные народы есть. У тех колдуны носят бубны. Умрет колдун – его ученик себе бубен делает, а на ручке, с оборота, наставника из ремней сплетает. Так и кудесничают вместе. А мы, нани, богов своих не в углах, как вы, а в домках держим. Называем их дусху. Там богам тепло да почет. А славить да кормить их – так мы у дома двери и открываем. Ульча же тоже домики делают, но не богов в них держат, а души умерших томят…
Слушают дальнего гостя люди. На рассказы дивятся, а на самого его – пуще. Широкое лицо, да теряется на нем глаз узкий. Одежка – шкуры, застежка – кость. Вот каков сегодня гость. Мох лесной через ковшик долбленый курит, да сказки сказывает.
Детвору от него не отогнать. Слушают гостя – аж души наружу. Один Угомон, вдовий сын, иначе слушает. Он внутрь себя слушает, о словах гостя свою думу держит.
С месяц иноземец прожил, покуда дожди-сеногнои не кончились. А потом ушел, как пришел – с костяным копьем да кожаным пустым мешком. Уж давно за ним следы затерялися.
Ночка темная людей на покой зовет, Угомон же не спит. Выждал, покуда мать на заработок нянькой-сиделкой не отправится, да сам – за дело. Домик осиновый загодя сложил, по углам заткнул аконитов корень – волчий яд. Крышку соломенную – легко снять. Эх, домок с локоток. Давно уже дом готов, лишь жильцов подготовить осталось.
Дал по осени охотник детворе старую волчью шкуру поиграться – берите, мне с нее проку нет. Хороша была игрушка, с зубами. Ребячьими пужалками – совсем в разнос пошла. А вдовий сын подобрал. Шьет Угомон тринадцать куколок. У луны, солнцевой сестры, день короче, да месяцев больше. По ней вдович и шьет. Каждой куколке – лоскуток серой шкуры на спину, каждой в пасть – по волчьему зубу. У волка сорок два зуба. Много ль сохранилось после ребятни? Угомону тринадцати хватит. Коптят лучины, трудится вдович. Торопится: до свету поспеть надо, иначе дело загубится. И ошибиться – прав нет. Весь в работе: окликни – не услышит, обожги – не дернется. Черные думы у Угомона в голове черное дело ему в руки вкладывают.
Ножик старый отцовский при лучине блестит. Много дичины резал им старый добытчик: железо у черена полумесяцем сточено. А острие до сей поры проткнет, что пожелаешь.
Угомон себе грудь супротив сердца проткнул, кровью нож смочил, да в брюхо каждому волчонку кукольному вогнал. Кровь живая внутри игрушек потекла, да нож раны мертвящие подарил. Родились волчата мертвыми. Травленым домом связанные, кровью завистной к жизни призванные, раной да сталью от добра отсеченные. Тошно жить им, муторно – живот болит, рудица куда-то зовет, мыслей в головенке – ни единой. А углы домика – вонью волчьего яда огрызаются. Пищат куклы, друг дружку волчьим зубом прихватывают, уползти хотят.
Дом Угомон закрыл накрепко, да иглу железную против входа в него всадил: выйдут на волю волчата – никому не поздоровится. И пригляд за домиком нужен, чтобы дурак какой не отворил.
Солнце над землей встало, а Угомон будто в той ночи остался. Живет с оглядкой да сутулится, точно ноша на спине. Каждое слово – огрызка, каждый жест – отмашка. Стали люди сторониться вдовича. Бирюком за глаза называли. Уши б надрать, чтоб ума прибавилось, так он и не шарахается, лишь поверх руки протянутой тебе на горло смотрит. Ну его к бесам!
Бают старики – с Угомона беды пошли. Обнесли поначалу вдовий дом – на сиротские нитки позарились. Все меж собой рядом, да кто ж сознается? И не сыскать вора. Угомон же по двору ходил, глазами рыскал. След какой-то затертый с землей вынул да в избу к себе унес. А поутру Глузд остыл. Всю ночь метался да стонал, что волки ему ноги грызут. Жена его с той поры седая ходит. А он простонал ночь, да к утру и помер. А как стали искать, во что обрядить – вдовью покражу и сыскали.
После Сытко-пьянчуга помер. Часто он, хмельной, избивал до крови свою жену, да гонял по двору детей оглоблей. Людей не слушал, а бить его, медведя, никто не сдюжил. А тут в овраге нашли: шею себе сломал, как падал. А по следам сталось, что бежал от кого-то, дороги не видя. Да кто ж его, лешего, так спужать-то мог? Вспомнили, что брал Угомон из его рубахи ниток, да к себе уносил.
Невзлюбили вдовинича, колдуном сочли, да не трогали. Страха ли ради, аль потому, что лиходеев извел – того не ведаю. А ведаю лишь, что озлобился народ на его семью.
Мать его, вдова, по сырой грязи оскользнулась, да старую кость и сломила. Громко плакалась, да боялись все к матери колдуна подойти. Никто ей руки не подал, никто из грязи не вынул. После сам Угомон поспел, да отнес мать в дом. А вдова от застуды и отошла вскоре…
Поездом мы на ярмарку ехали. Все в цветах да лентах. Телеги ветками зелеными украшены, колокольцы на хомутах лошадиных бренчат, бабы поют, мужики торги меж собой обсуждают…
В жизни я, ребята, таких волков не видел. Стаей налетели о тринадцать голов! Это летом-то, да посреди дня! Мужики наши так опешили, что лишь в пасти волчье заорать догадались. А ведь звери не по-волчьи били: не рвали, не тянули – вцепятся, да отскочат. Мужики их кистенями да кнутами, топором да оглоблей… Куда там! Ни одного не сбили! Не спугнули даже! Сами ушли звери. Лишь скулили иногда, будто кто-то им пятки жег. А может и жег, кто его сведает? Привезли в село вместо барыша да гостинцев трех покойников, да трех увечных. Стали люди бояться. И работу забросили, и хозяйство. По двору иногда лишь бегом пробегали. Жить уж и не чаяли. Угомон все село в руку отроческую зажал.
Болью по людям новая беда грянула. Влюбился Угомон. А коли колдун в любви – жди беды: то ли силой своей перед девкой куражиться станет, покуда шею себе не сломит, то ли мстить ей начнет.
А Межке о любви какой и думать недосуг: кроме отца хворого, еще и братишка младший на шее сидит. Едва-едва с хозяйством управляется. А тут еще колдун лопоухий ей что-то сказать пробует. Раз прогнала, два прогнала, а в третий – повелела не возвращаться.
Померла она той же ночью. Тихо ушла. Без крови, без видений. Может и не колдун вовсе виноват… Но у людей мочи не осталось.
Подступили ко вдовьему дому с топорами, дубьем да палевом. Плетень сломили. Уж избу ломать наладились, а Угомон сам вышел. Домик волчий в руках держал.
Распаляли люди друг дружку, кричали, сжечь колдовство хотели. А парень вдруг захохотал. Да так, что у нас крики стихли.
- Жечь хотите? – ломался от хохота вдовий сын – так жгите! Только мне отойти подальше дайте!
На колоду игрушку свою поставил, повернулся спиной к людям, да ходко так до лесу пошел. Не бежал, не оборачивался, но уйти торопился. Чуяли люди – не от них он шел.
Побоялись жечь.
А Угомон ночью вернулся, домик подобрал, да в избу ушел.
Остыла ярость. Стали беды ждать…
Солнце росы высушило, травы теплой ладошкой взъерошило. Прошелся ветер по лугу частым гребешком – причесал зеленый. Хрущ майский, как рыцарь збройный: летит – дороги не видит. Порвал с разлету паутинную паволоку. Суетится восьминогий хозяин, поправляет работу. Покружил хрущ над Угомоном, да на раскрытую ладонь сел – доверяет. Иные мальчишки в бересту таких жуков пленяют, да друг перед дружкой хвастают, покуда не сломают. Другие нитку под крылья вяжут, да на поводке летать отпускают. Не щадит молодость чужой жизни. Угомон же о другом думает. Ладонь не сжал – дал хрущу улететь насидевшись…
Крыша домика шевелилась. Возились внутри мертвые волчата. Плакали оловянными глазками, жаловались друг дружке на раны, новой добычи ждали.
Вынимал Угомон по одной все свои куколки. Крепкой ниткой латал раны на брюшках, да листом подорожным обматывал. Шевелили волчата культяпками, все понять пытались – что это? Отчего уже не болит?
Выносил Угомон их на солнышко. Каждого на руки брал, да к светилу тянул. Фыркали волчата. Оловянные пуговки-глазки щурить пытались – что это? Отчего светло? Отчего теплым гладит?
Расчесывал Угомон их шерстку частым гребнем. Шутя, на мордочки речной водой сбрызгивал.
Чихали волчата. Возились в высокой траве. Грызли стебельки. Ходили за мурашами по мурашиным тропам. Прыгать за бабочкой ладились. Один пчелу прижал, а она его – в лапу жалом. Дернулся волчонок, а на клык обидчицу не взял: все смотрел на лапу и думал – отчего та живой болью болит?
Собрал Угомон вечером своих кукол в домик. Аконит из углов выдернул – не нужен более. Да пошел на пригорок.
Все село видело, как бросал он там в домик лесные игрушки: венки цветные, шишки старые да птичьи перья. А потом вспыхнуло алым, затянуло горьким – спалил сам колдун свои игрушки. А после – взял из избы снаряженную суму, да ушел навсегда.
Ждали мы, боялись: вдруг не возьмет огонь того колдовства? Вдруг – распоясается оно без хозяина? Да нет – тихо стало. Знать, хорошо Угомон следы замел…
А в далеком лесу мать-волчица разрешилась поздним бременем. Гладит материн язык слепые зубастые комочки. Все тринадцать серые. Все тринадцать с белой полоской на пузике. Вздохнула волчья мать облегченно, да в чуткую дрему ушла. Хорошо, что все дети родились – живыми.
| Помогли сайту Реклама Праздники |