Предисловие: В 1892 году А.П. Чехов купил дачу в Мелихово, Серпуховского уезда Московской губернии. Он жил там с родителями – отцом Павлом Егоровичем и матерью Евгенией Яковлевной. К ним часто приезжали гости, в числе которых был хороший друг Чехова – известный журналист Владимир Гиляровский.
Одна из их бесед приводится в этом рассказе. Материалом для него стали воспоминания Гиляровского и записные книжки Чехова.
Чаепитие на даче Чеховых летом 1892 года
– Гроза будет, – говорил Павел Егорович Чехов, глядя в окно веранды. – Ни облачка, но душно, парит… И мухи ошалели: назойливые, будто осенью.
– Антошу бы не прихватило, – встревожилась Евгения Яковлевна. – Вымокнет, пока дойдёт.
– Ничего, бог милостив, – авось успеет до дождя… Ставь-ка, мать, самовар, чайку попьём, – потянулся Павел Егорович.
– Всё готово, раздуть только, сейчас принесу. Надоедает по десять раз на дню на кухню ходить, – нет, чтобы кухня в доме была, – пожаловалась Евгения Яковлевна.
– Чтобы в доме запахи стояли, и чад, и копоть! Думай, чего говоришь! – возмутился Павел Егорович. – В городской квартире от этого никуда не денешься, а на даче зачем себя мучить? Нет, мать, прежние хозяева умные были: кухню отдельно поставили.
– Когда сухо и тепло, ещё ладно, а в дождь и холод не очень-то приятно сначала в дом носить, а потом из дома, – да ещё если гости понаедут, – не сдавалась Евгения Яковлевна.
– Ладно, мать, не ворчи! – строго сказал Павел Егорович. – Чего зря Бога гневить – хорошо живём. Вон, дачу какую Антон купил, – сидим тут, словно помещики!.. Ну, запущена малость, так это пустяки – слава тебе, Господи, силы пока есть, приведём в порядок.
– Да я что, я – ничего… Живём неплохо, грех жаловаться, – согласилась Евгения Яковлевна. – Антошу только жалко: сколько работает, хоть бы здесь ему отдохнуть, так нет – опять больные донимают!
– Сам себе ярмо на шею повесил: отказать, вишь, людям совестно! А они этим пользуются – заездили его совсем… Нет, людей жалеть нельзя, сразу слабину почувствуют – захомутают тебя, будто лошадь, и станут ездить, пока не заездят. Мне ли не знать? Сколько добра людям сделал, и как они мне отплатили? – с горечью проговорил Павел Егорович.
– Всё от Бога, отец, всё от Бога! – перекрестилась Евгения Яковлевна. – Не по нашему хотению, но по его воле.
– Всё в воле его, – перекрестился и Павел Егорович. – Ну, неси, что ли, чай-то! Не дождёшься…
– Иду, иду! Скатерть на столе разложи…
Старики пили третью или четвёртую чашку, как ударил гром, зашумел ветер и посыпались первые крупные капли дождя.
– Господи, господи, господи! – вздрагивала и крестилась Евгения Яковлевна. – Отведи беду!
– Ладно тебе, мать! Чего уж так-то грозы бояться? Журналов не читаешь, а там учёные люди доподлинно разъяснили: гроза это проявление небесного электричества, – наставительно произнёс Павел Егорович. – Если есть громоотвод, опасности никакой не имеется – пей чай спокойно.
– Бедный Антоша! До нитки вымокнет. Ему ли с его слабыми лёгкими терпеть такие напасти! – продолжала причитать Евгения Яковлевна.
– Да, худо, – согласился Павел Егорович. – Как так вышло: из всех детей он оказался самым слабеньким. Ростом с коломенскую версту, а здоровья нет.
– И на Сахалин этот проклятый поехал зачем-то. Раньше меньше кашлял, а теперь как начнёт надрываться, у меня сердце не выдерживает, – Евгения Яковлевна вытерла глаза краем накинутого на плечи платка.
– Вот, подишь ты: сам доктор, а себя вылечить не может, – вздохнул Павел Егорович. – Видать, правда, – сапожник без сапог… Ну, Бог милостив, – повторил он. – Не плачь, мать, всё наладится…
***
Нахлобучив на лоб шляпу и подняв воротник плаща, Чехов шёл к своей даче. Пенсне то и дело запотевало, – чтобы протереть его, приходилось брать саквояж с медицинским набором под мышку и, держа пенсне в левой руке, правой лезть в карман за платком. Скоро платок намок и сквозь пенсне было видно теперь, как сквозь мутное немытое стекло в вечерних сумерках. Чехов снял его и сунул в карман, после чего пошёл медленнее, вглядываясь в дорогу под ногами. Его сапоги и длинные полы макинтоша были забрызганы ошмётками бурой грязи, которая удивительным образом появилась повсюду и совершенно поглотила чистую и ровную ещё утром дорогу. Сапоги скользили, пару раз он оступился и едва не упал; его спас саквояж, которым он балансировал, как эквилибрист в цирке.
Дождь всё усиливался. Когда Чехов добрёл, наконец, до поворота на дачу, он увидел, что какая-то повозка стоит перед воротами, и с ужасом подумал, что это снова за ним и надо будет ехать к больному. Но тут раздался крик возницы: «Давай, кляча дохлая! Чего встала?!» Повозка дёрнулась, развернулась и, переваливаясь на ухабах, медленно стала удаляться. Чехов вздохнул с облегчением: кто приехал в гости, – значит, если сегодня чёрт не дёрнет еще кого-нибудь заболеть, что будет слишком жестокой шуткой судьбы над промокшим и уставшим доктором, можно будет провести вечер дома…
– А, вот он, прибыл, лёгок на помине! Ну, здравствуй, Антоша Чехонте! – крепкого сложения мужчина с запорожскими усами схватил вошедшего на веранду Чехова, обнял и расцеловал.
– Дядя Гиляй! – рассмеялся Чехов. – Как всегда, громогласен и силён.
– Полегче с ним, Владимир Алексеевич, у него грудь слабая, – сказала Евгения Яковлевна, улыбаясь и покачивая головой.
– Ничего, пусть обнимутся. По-нашему, по-русски, – крякнул Павел Егорович.
– Ох, Гиляй, ты меня задавишь, – Чехов с трудом высвободился из его объятий. – Я человек хилый, болезненный, типичный продукт нашего времени, а тебе жить бы в эпоху былинных богатырей или казацких атаманов… Вы знаете, где я первый раз его увидел? – обратился он к родителям. – В Русском гимнастическом обществе. Селецкий меня и брата Николая записал в учредители… Так, для счёта… И вот захожу туда и вижу, как посреди огромного зала две здоровенные фигуры в железных масках, нагрудниках и огромных перчатках изо всех сил лупят друг друга по голове и по бокам железными полосами, так что искры летят – смотреть страшно. Любуюсь на них и думаю, что живу триста лет назад. Кругом на скамьях несколько человек зрителей. Сели и мы. Селецкий сказал, что один из бойцов – Тарасов, первый боец на эспадронах во всей России, преподаватель общества, а другой, в высоких сапогах, его постоянный партнер – поэт и журналист Гиляровский. Селецкий меня представил им обоим, а Гиляй и не поглядел на меня, но зато так руку мне сжал, что я чуть не заплакал.
– Между прочим, ты до сих пор числишься в членах гимнастического общества, твоя фамилия в списках напечатана, – расхохотался Гиляровский.
– Смейся, смейся! – сказал Чехов. – Как тогда вы с Тарасовым хлестались мечами! Тамплиеры! Витязи! Никогда не забуду. А ты и меня в гладиаторы!.. Нет уж, куда мне!.. Да и публика у вас не по мне, одни богачи: Морозовы, Крестовниковы, и сам Смирнов, водочник.
– Нет, публика у нас простая – конторщики, приказчики, студенты, – возразил Гиляровский. – Это – люди активные, ну, а Морозовы, Крестовниковы, Смирновы и ещё некоторые только платят членские взносы.
– Как я! – усмехнулся Чехов. – Значит, мы мертвые души? Люди настоящего века… А придёт время, будут все сильными, будет много таких, как ты и Тарасов... Придёт время!.. Да только мы до этого не доживём, – внезапно добавил он, грустно и спокойно.
Павел Егорович насупился, а Евгения Яковлевна опять смахнула слезу.
– А к вам с подарками, – громко пробасил Гиляровский и подтащил к столу огромный мешок, в который можно было бы спрятать человека. – Где я только не был – на Волге, на Дону, в кубанских плавнях, в терских гребнях. Вот вам гостинцы с родных краёв: копчёный гусь, сало, две бутылки цимлянского с Дона да шемайка вяленая с Терека, да арбузы солёные.
Все Чеховы снова заулыбались.
– А, с Дону, родное, степь-матушка! – сказал Антон Павлович, с наслаждением вдыхая запах гуся, сала и арбузов.
– Помнишь, как мы арбузом городового напугали? – подмигнул ему Гиляровский.
– Как так? – удивился Павел Егорович.
– А вот как. Как-то в часу седьмом вечера, великим постом, мы ехали с Антоном ко мне чай пить. Извозчик попался отчаянный: кто казался старше, он ли, или его кляча, – определить было трудно, но обоим вместе сто лет насчитывалось наверное; сани убогие, без полости. На Тверской снег наполовину стаял, и полозья саней скрежетали по камням мостовой, а иногда, если каменный оазис оказывался довольно большим, кляча останавливалась и долго собиралась с силами, потом опять тащила еле-еле, до новой передышки. На углу Тверской и Страстной площади каменный оазис оказался очень длинным, и мы остановились как раз против освещённой овощной лавки Авдеева, – ну, вы знаете, который славится на всю Москву огурцами в тыквах и солёными арбузами! Пока лошадь отдыхала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Антон взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, Антон страшно ругался – мокрые руки замёрзли….
– Пусть меня осудит тот, у кого никогда не мёрзли руки, – вставил Чехов.
– …Я взял у него арбуз, – продолжал Гиляровский. – Действительно, держать его в руках было невозможно, а положить некуда. Я не выдержал и сказал, что брошу арбуз. «Зачем бросать? – говорит Антон. – Вот городовой стоит, отдай ему, он съест». «Пусть ест. Городовой!! – поманил я его к себе. Он, увидав мою форменную фуражку, вытянулся во фронт. «На, держи, только остор...». Я не успел договорить: «осторожнее, он течет», как Антон перебил меня на полуслове и зашептал городовому, продолжая мою речь: «Осторожнее, это бомба... неси её в участок...» Я сообразил и приказываю: «Мы там тебя подождём. Да не урони, гляди». «Понимаю, вашевскродие», – а у самого зубы стучат. Оставив этого городового с «бомбой», мы поехали ко мне в Столешников чай пить…
На другой день я узнал подробности всего вслед за тем происшедшего. Городовой с «бомбой» в руках боязливо добрался до ближайшего дома, вызвал дворника и, рассказав о случае, оставил его вместо себя на посту, а сам осторожно, чуть ступая, двинулся по Тверской к участку, сопровождаемый кучкой любопытных, узнавших от дворника о «бомбе».
Вскоре около участка стояла на почтительном расстоянии толпа, боясь подходить близко и создавая целые легенды на тему о бомбах. Городовой вошёл в дежурку, доложил околоточному, что два агента Охранного отделения, из которых один был в форме, приказали ему отнести «бомбу» и положить ее на стол. Околоточный притворил дверь и бросился в канцелярию, где так перепугал чиновников, что они разбежались, а пристав сообщил о случае в Охранное отделение. Явились агенты, но в дежурку не вошли, ждали офицера, заведовавшего взрывчатыми снарядами, без него в дежурку войти не осмеливались.
В это время во двор въехали пожарные, возвращавшиеся с пожара, увидали толпу, узнали, в чём дело, и брандмейстер, донской казак Беспалов, соскочив с линейки, прямо как был, весь мокрый, в медной каске, бросился в участок и, несмотря на предупреждения об опасности, направился в дежурку.
Через минуту он, обрывая остатки мокрой бумаги с солёного арбуза, понёс его к себе на квартиру, не обращая внимания на протесты пристава и заявления его о неприкосновенности вещественных доказательств. «Наш, донской, полосатый. Давно такого не едал….»
– Ох, Господи, ох, царица небесная! – Павел Егорович хохотал, задыхаясь и махая руками; слёзы градом текли из его глаз. – Ну, насмешили! Ох, святые угодники, надо же было такое придумать!..
– Антоша, иди, переоденься, – сказала Евгения Яковлевна. – А я на стол соберу. Мы чай пили, но теперь надо чего посытнее для Владимира Алексеевича…
–
|