Внезапно показалось, что все это неправда, что листья не бывают такими тяжелыми и неподвижными, что валуны повисли без опор, что... «Впрочем, что из этого?» – подумал Шишкин и бросил карандаш. Ему вдруг пришла мысль, что он больше изучает себя, чем природу, свою способность чувствовать ее тонко, по каплям собирать то неуловимое, будоражащее ощущение сообщности с лесом, его плотью и духом. «В общем, так и должно быть, – думал он, – но сегодня чего-то не хватает и я не могу этого понять». Он вышел на дорогу и побрел, обдумывая все так внезапно пришедшее в голову.
Было жарко, припекало совсем по-летнему, и от воды тянуло приятной сыростью и прохладой. Из задумчивости его вывел скрип телеги, и он обернулся. Монах совсем как у них дома щелкнул кнутом, щелкнул больше для острастки, чем для дела, и сонная лошаденка потащилась вправо по желтой дороге. Вдали ударил колокол к вечерне. И Шишкин удивился, потому что никак не полагал, что пора уже возвращаться и значит он просидел в кустах полдня так толком ничего и не сделав.
– Так вот в чем дело! – солнце! – хлопнул себя по лбу, – все время хитрило со мной!
Он бегом вернулся назад.
У этюдника стоял Клим и разглядывал наброски. Шишкин тронул его за плечо и, заставив посторониться, посмотрел с прежнего места на затон. Так и есть. Утром вода была прозрачной, потому что солнце светило справа, где были редкие кусты и было светло, в полдень свет падал из-за спины яркими бликами сквозь листву, а сейчас вода стала такой же темной, как и окружающие ее камни.
«Эта маленькая тайна стоила мне целого дня, – подумал он, – но, черт возьми, как приятно...»
Клим все так же стоял у него за спиной, только слышалось тяжелое дыхание.
– Нравится? – спросил Шишкин и, не дожидаясь ответа, стал складывать рисунки.
Он уже привык к этому немому монаху, вечно сосредоточенному и неулыбчивому, неизменному спутнику в дальних вылазках, гукающему, когда ему нужно было, чтобы на него обратили внимание. Чаще он просто трогал за руку.
– Токо за Куккой чуднее ламбушки, – услышал внезапно Шишкин у себя за спиной и обернулся.
Удивился он тому, что этот человек с невыразительными, блеклыми глазами, так подходившими к неяркому северному небу, с шаркающей падающей походкой, как те клячи, что тащились по желтой дороге, человек незаметный и тихий, в котором, казалось, отсутствует всякая мысль, вдруг заговорил.
– Правда? – он внимательно посмотрел на Клима. – А что, сведешь меня туда?
– Можно, – ответил Клим. – Однако, мы туда плаваем – места дальние.
Сказал и как опустился на дно колодца – глаза испуганно моргнули и погасли.
Шишкин вспомнил, как ему рассказывали, что в монастыре есть потяжелее наказание, чем работы в каменоломне или скит Всех Святых с его почти казарменным уставом, – наказание молчанием.
Трапезничали в общем зале.
В глубине озера несколько раз что-то грохотало, и монахи крестились.
Джогин развлекался тем, что вырезал из черенка ложки, прикованной медной цепочкой к столу, лошадиную голову. Получилось неплохо – кольцо цепочки проходило как раз в ноздри.
Весь ужин Шишкин думал, как сказать о завтрашней поездке и о том, что хочет поехать один, и сказать таким образом, чтобы не обидеть товарищей. Последнее время они его тяготили, особенно легкий Гине.
После ужина они поднялись к себе под крышу. Гине принялся за картину, стоящую в станке, Джогин уселся за изучение репродукций барбизонцев, присланных с последним пароходом, а Шишкин прилег на койку.
Смеркалось. За окном серели облака. Слышно было, как на первых этажах богомольцы расходятся по своим тесным кельям. Шумели.
Жили они скученно, по десять, а то и более человек, и художники каждый раз, проходя к себе, дивились на этот табор.
– Где ты пропадаешь? – спросил Джогин, поглядывая на него через стол и замечая, что его друг молчит и пожимает плечами.
То, что Шишкин ничего не ответил и сидел молча, да и молчал весь ужин, говорило о многом: и о том, что он что-то задумал и, разумеется, ни за что не скажет, по крайней мере, сейчас, и о том, что лучше не приставать с расспросами, и то, что из этого состояния его трудно вывести, но фраза осталась неоконченной, и поэтому Джогин окончил ее в другом тоне:
– А мы сегодня нашли чудное место на Крестовом острове. Представляешь, бухта, поросшая осокой, и два островка по середине – сказка!
– Поедешь завтра с нами? – спросил, не оборачиваясь, Гине.
– Нет, – ответил Шишкин, – у меня другие планы.
«А тебе спасибо, Пашка, – подумал, взглянув на Джогина. – Век не забуду!»
Гине, к облегчению, не обратил внимания на его слова. Он начал рассказывать, какое красивое место они нашли и что там же спрятали краски, чтобы завтра пораньше вернуться работать.
Утренний туман стелился над проливом, скрадывая очертания прибрежных кустов, и от этого они казались гуще и неопределеннее. И хотя Шишкин знал, что за ними будет заливчик, а дальше крутые берега, ему всякий раз рисовались таинственные тропинки, ведущие в непролазные чащобы и лабиринты скал.
Солнце бесцветным ватным шариком проглядывало над верхушками сосен. Туман медленно отрывался от воды, освобождая ее блестящую поверхность. Звуки укладываемых в лодку весел будили тишину.
Клим оттолкнулся и, пробежав в воде пару шагов, запрыгнул на корму. Сегодня он был явно в настроении. И Шишкин заметил это. Усаживаясь в лодке и рассовывая под лавки этюдник и треногу, он думал о человеческой душе, о ее странностях, тех странностях, которые заставили вчера заговорить его спутника.
Клим вставил весла в уключины. От его движений лодка закачалась, по воде пошли круги. С весел упали капли, от них тоже пошли круги и наложились на предыдущие. Отблеск воды изменялся, становясь то грязно-зеленым, то блестяще-зеркальным, и от этого пролив ожил. И хотя Шишкин наблюдал эту картину не раз, она и сейчас показалась ему полной скрытого смысла и неповторимой в красках. На звоннице ударил колокол. Ему завторил пономарь на Крестовом острове, и звук полетел над водой.
Клим греб сильно, по-мужицки, откидываясь телом назад и выгребая на себя до последнего мгновения, пока весла вот-вот не начинали тормозить лодку. Босыми пятками он упирался в поперечину на рештаке. Намокшая ряса облепила ноги. Был он чудовищно костляв, с узкой птичьей грудью, торчащими ключицами, руками, болтающимися при ходьбе, как плети, и когда что-то разглядывал на холсте, обязательно трогал пальцем, независимо была ли это свежая краска или набросок углем.
Из тумана выплывали береговые кусты, камни, блестящая осока. От набегающих волн вокруг тростника разбегались круги. Пролив сузился до протоки, и теперь с обеих сторон виднелся берег – весь в росе и клочьях запутавшегося в кустах тумана. Клим гнал лодку по-прежнему быстро, оглядываясь и ориентируясь по одному ему понятным приметам, то притормаживая одним веслом, чтобы повернуть в узком фарватере, то выгребая обоими так яростно, что Шишкину приходилось внимательно следить за нависающими над водой ветками.
Неожиданно туман кончился, и они увидели совершенно ровное место. За широким лугом стояла сосновая роща молодых деревьев и торчали пни давних вырубок. Клим подгреб к тростнику и теперь уже одним веслом, отталкиваясь от вязкого дна, провел лодку сквозь шуршащий тростник, и они вошли в круглое озеро с неподвижной черной водой. Под высокими скалами мрачнел лес, и только с одной стороны, там где расступились скалы, стояли березы и дальше за ними, чуть вверх, лежала залитая солнцем долина.
Солнце светило по левую руку, с той стороны, где должна быть вершина горы, а за ней, прикинул Шишкин, начинался обрывистый берег, который они видели давеча с Климом, и дальше – залив с топкими низинами, а еще дальше, за сосновыми рощами, – уже открытая Ладога.
Но все это можно было только предположить, потому что густой подлесок и сосны перекрывали видимость уже в десяти шагах. Попадая в кроны, солнце дробилось на множество искр, плясало на листве кустарника и мягкой подстилке мха и черничника. Шишкин остановился и принялся собирать ягоду. Остро пахло нагретой корой и хвоей. Он даже не мог различить, чем больше, может, вот этим, похожими на елочные ветки кустиками, растущими между стеблями черничника, или же все-таки – чешуйками молодой сосны, от прикосновения к которым на ладонях остаются клейкие капли прозрачной смолы.
Он жил совсем рядом с этим миром и каждый день проходил мимо, не замечая его вовсе – этот маленький мир. «Но почему «маленький»? – Шишкин усмехнулся чуть иронически, как обычно делал наедине с собой. – Разве можно все делить на большое и малое? Что это – дань возрасту или я учись видеть дальше собственного носа. Но все равно я вижу этот мир так, словно он принадлежит мне одному. И только мне. Мне даже кажется, что я понимаю его глубже, чем кто-либо другой. Вот этот склон и лес – в них присутствует нечто большее, чем просто форма. И это «нечто» есть великая тайна, которую невозможно понять, но к которой так сильно тянет, что я даже до конца не осознаю свою страсть и не знаю, насколько она простилается и есть ли ей предел. Впрочем, вероятно, последнее относится к чисто профессиональным качествам, и мне бы хотелось, чтобы они никогда не иссякали. Сколько поколений людей приходило в эти дремучие леса, жило, билось в жестокой нужде, холоде, голоде и сходило в могилу? Разве нет в этом какого-то смысла, кроме одного – просто времени? Я знаю, что его законы могущественны. Неужели природа безответна к человеческой любви? Сколько людей воспринимало прекрасное как естество и ничего! ни-че-го не оставило! Все ушло туда... Сколько их смотрело на краски земли, и все пусто».
Мысль о том, что ему, как и им, отпущено совсем мало от этого леса, света, зелени, что он может не увидеть и сотой доли того, что дано сегодня, заставила его подхватить треногу и поспешить дальше.
Склон выровнялся, деревья поредели, расступились, и открылся сухой лог высокой желтой травы. За ним, окаймляя его подковой, стоял мрачный еловый лес. Над рощей, у берега, висела голубоватая поволока, и непонятно было, то ли Клим палит костер, то ли отблеск воды, отражаясь, дрожит над вершинами берез.
Середину луга перегораживало плоское, длинное возвышение. И чем ближе подходил Шишкин, увязая в густой высокой траве, тем отчетливее различал покатые бока скал, вросшие по брюхо в желтые травы. С вершины гребня, почти из-под земли, на него смотрели пустые глазницы оконных проемов. Оставив вещи в траве, он взобрался наверх. Скала была мокрой от сочившейся воды, и мох, повторяя изгибы трещин, изумрудными языками спускался до самого основания.
Перед Шишкиным лежали развалины дома. Сквозь поросли выродившейся малины по контуру виднелись нагромождения камней. Бревна стен давно обрушились и, полусгнив, лежали трухой, создавая навес над подклетом, но именно это и защитило его и сохранило рамы. Дерево высохло, став черным, и походило на руки старца. Шишкин нагнулся и выдернул гвоздь. Гвоздь оказался кованый, квадратного сечения, еще не проржавевший и без той корочки, которая отлетает от первого прикосновения, а хотя и поеден ею, весь в твердых отполированных буграх и теплый.
Когда-то дом смотрел на залив.
«Здесь было крыльцо, – прикинул Шишкин. – Лестница
|