талой водой, воробьи чирикали с безумной настырностью влюблённых, и тёплое весеннее солнце заставляло расстегнуться и снять шапку. Я быстро шел по протоптанной в снегу тропинке, глядя под ноги, чтобы не провалиться по щиколотку в рыхлый снег, и не сразу заметил впереди медленно бредущего старика.
- Лыжню, - весело прокричал я.
Старик сошел с тропинки в снег и повернулся.
- Витька, - непроизвольно ахнул я.
Он стоял ссутулившись, и равнодушно глядел сквозь меня пустыми глазами. Не зная, что сказать, я неожиданно для себя выпалил:
- Ты забыл коробку со своими сокровищами, пошли, заберёшь.
- Выкини, - равнодушно ответил он, - они мне не нужны, я больше не рыбачу.
Он ступил на тропинку за моей спиной и медленно побрёл в противоположном направлении.
Не успел я подняться в каморку, как на пороге возник Николаевский.
- Тоже отчёт писать притопал? Пол лаборатории собралось эту чушь составлять. Слушай, Малыш, посмотри на досуге своего петуха, перестал петь голосистый, - он протянул мне маленькую пластмассовую коробочку, - он ведь у нас «терра инкогнита» - ни схемы, ни описания.
Я взял коробку и с размаху швырнул её в стену:
- Он никогда больше петь не будет!
Николаевский попятился к выходу:
- Что-то есть в этой комнате нездоровое: сначала один шизнулся, теперь второй. Ох уж мне, это весеннее обострение, - промурлыкал он и скрылся за дверью.
Каждый год, начиная с седьмого класса, я по весне влюблялся, становясь грубым с родными, заносчивым и раздражительным с друзьями и совершенно непригодным для общения. Мама страдала, но мудрый дед неизменно находил слова утешения:
- Оставь его в покое. Видишь, наше полено полыхает в любовном костре - не трогай и не шевели, само и погаснет.
И действительно гасло с наступлением календарного лета. Не стала исключением и эта весна, но костёр полыхал всё лето, едва не закончившись женитьбой, и неожиданно погас сам собой в первых числах сентября.
Работы не было, физики раскачивались после отпусков, обрабатывали результаты измерений и строили планы на будущее. Я сидел опустошенный в каморке, изнывая от безделья и внезапно свалившегося одиночества, и с тоской вспоминал прошлый год. В том сентябре тоже не было работы, но я был не один и мы тихо радовались нашему безделью, ведя долгие беседы ни о чём, подшучивая и подкалывая друг друга. Я писал рассказы и читал их Витьке, он долбал их в хвост и в гриву, делая порой очень толковые замечания. Жизнь была весёлой и насыщенной.
Сейчас всё было не так, и острая тоска навалилась на меня тяжёлой болезнью. Я достал Витькины сокровища и стал рассматривать эти странные орудия убийства. Отдельно от всех лежала огромная яркая блесна с посеребрённым тройным крючком, похожим на якорь «кошку». Год назад я подарил её Витьке на день рождения. Размышляя о подарке, я забрёл в магазин «Рыболов», где и увидел это чудо инженерной мысли, рассчитанное на акулу средних размеров. Я отнёс её к институтским гальваникам, которые отполировали, анодировали блесну чем-то ярким и переливчатым и посеребрили этот жуткий крючок. Гравёр в магазине «Подарки» красиво написал «25» и ниже «24 сентября 1976 года». Перед майскими праздниками в лаборатории устроили чаепитие с тортами и пирожными, все резвились и делали вид, что им очень весело.
Николаевский бегал с фотоаппаратом и все позировали ему, кривляясь и дурачась. Я сидел на стуле с гитарой в руках, а Витька, стоя за моей спиной, со зверским выражением лица делал вид, что отворачивает мне голову. Николаевский щёлкал, не жалея казённой плёнки, а Витька не жалел злодейских масок. Вскоре после праздников Николаевский приволок пачку фотографий и милостиво разрешил выбрать одну для семейного альбома. Все были однообразно плохи, но одна…
Судя по всему, Николаевский щелчок пришелся на момент очередной смены масок, и на фотографии всё выглядело так, будто Витька с нежностью обнимает меня за шею. Я выбрал её, сунул в заваленный бумагами ящик стола и начисто забыл, но тут вспомнил и, вырезав в размер, вставил с обратной стороны блесны на манер медальона.
Блесна заиграла всеми цветами радуги и я торжественно вручил её Витьке. Он был искренне тронут, долго вертел её и гладил, а потом рассмеялся:
- Спасибо, Малыш, на вырост будет!
Я не понял юмора и Витька виновато пояснил:
- Мне сегодня 24 исполнилось.
- Как же так, - возмутился я, - я ведь тебя спрашивал и ты сказал, что тебе 24?
- Нет, Малыш, я сказал: двадцать чет. Прости, школьная привычка: мы себе таким образом года увеличивали – вместо тринадцать говорили четырнадц, опуская – атый. Двадцать чет значило двадцать четвёртый, но ты не расстраивайся – сегодня же наступил и двадцать пят.
Я перевернул блесну. Фотографии там не было. Календарь показывал 22 сентября и я твёрдо решил поздравить Витьку с двадцатипятилетием. Два дня я жил ожиданием и, едва придя с работы, схватился за телефон. Ответила женщина. Я попросил Виктора.
- Здесь такие не живут, - ответила она и положила трубку.
Я набрал снова. Ответил тот же голос.
- Простите, это номер такой-то?
- Да, - раздражённо ответила она и в трубке послышался плач грудного ребёнка.
- Я просил Виктора Салтанкина…
- А, так Салтанкина Виктором звали? А я и не знала.
- Почему звали? Что случилось?
- Ну, зовут, - равнодушно ответила женщина, - Разменялись мы, я въехала, а он съехал.
- А куда он въехал? Разве не к вам?
- Нет, не ко мне. Цепочка длинная была, одиннадцать квартир и комнат, даже из других городов были. Я знала, что въезжаю к Салтанкину, а ко мне Гузеев, а кто куда разъезжается мне неинтересно, - снова раздался плач и трубка наполнилась короткими гудками.
Утром у метро я сделал запрос в «Мосгорсправке». Равнодушная тётка выкинула мне серый квиток. «Салтанкин, Виктор Петрович, 24 сентября 1953 года, г. Москва» написал я и вернул в окошко.
- Часов через пять приходи, - и тётка закрылась в своём скворечнике.
Вечером она вернула мне листочек. Поперёк Витькиных данных жирно чернел штамп: «В АДРЕСНОМ СТОЛЕ МОСКВЫ НЕ ЗНАЧИТСЯ». Я скомкал листок и бросил в урну, но осенний ветер подхватил его и погнал по улице, унося из моей жизни Витьку Салтанкина..
Очень скоро этот же ветер подхватил и понёс меня, крутя и бросая из стороны в сторону.
Неожиданно позвонил Гриша Майрановский, однокашник и институтский приятель, распределившийся в другой институт.
- Загниваешь?
- Загниваю, - признался я, - сил уже больше нет.
- Это хорошо, это просто здорово, - обрадовался Гриша, - приезжай ко мне завтра после обеда, интереснейшее предложение есть.
Я приехал. Гришка поволок меня по бесконечным коридорам и впихнул в кабинет. Из-за стола поднялся парень, года на три старше меня, и протянул руку: Костя.
Я слышал о нём: теоретик, он только что закончил аспирантуру и защитил диссертацию, произведя маленькую революцию в микроэлектронике. Сейчас ему дали лабораторию и он подбирал руководителей направлений. Одним он выбрал Гришку, которого знал много лет, а другого ему порекомендовал Майрановский.
- Мне нужны молодые, но с опытом, толковые ребята, умеющие работать и головой, и руками.
Мы беседовали уже часа два, когда Костя подвёл итог:
- Ты меня устраиваешь. Если я устраиваю тебя, то начинаем работать. Думай.
- Думать нечего – руки уже чешутся, но я же распределенец, мне ещё больше года ишачить.
- Значит, согласен? – обрадовался Костя, - Всё остальное решаемо, через несколько дней перейдёшь переводом.
Последний раз я пришел в каморку, намереваясь собрать вещи. Под дверью уже прыгал Николаевский, отхвативший комнатку под личный кабинет.
- А что мне, собственно, отсюда забирать? Николаевский, заходи, - крикнул я, - дарю всё, пользуйся и не благодари.
Я уходил в новую жизнь налегке, без сожалений и воспоминаний, не обременённый ни долгами, ни обязательствами.
Работа на новом месте продвигалась споро. Я быстро наладил систему тончайших измерений, внёс несколько толковых предложений по постановке эксперимента и получил интересные результаты, опубликовал пару статей и сделал доклад на научной конференции. Ясно наметились контуры кандидатской диссертации. Очередная весенняя влюблённость неожиданно закончилась осенней свадьбой. В двадцать семь я защитился и привёз из роддома сына, в тридцать отвёл его за ручку в детский сад, а в тридцать четыре в школу. Я заведовал лабораторией, читал лекции студентам, писал монографию и думал о докторской диссертации. Дни летели за днями, сливаясь в, мало отличимые друг от друга, месяцы и годы.
Совершенно внезапно наступили какие-то странные времена. Сначала по еврейской квоте уехал в Германию Гришка Майрановский и Костя слил две наши лаборатории в отдел. Потом он сам уехал профессорствовать в Гарварде, поставив меня на своё место. В стране вдруг кончились деньги и выполненные договора оплачивались нам то трубами, то постельным бельём. Я крутился как белка в колесе, пытаясь сохранить остатки научного коллектива, заключал какие-то фантастические договоры, за которые нам забывали заплатить, торговал бельём и трубами и организовывал какие-то ООО… Лихие «ветры перемен» несли меня, крутили, вздымали ввысь и с размаху бросали на землю. Я ощущал себя велосипедистом, несущимся без тормозов вниз по крутому каменистому склону, когда единственной возможностью остановиться остаётся только упасть, рискуя свернуть себе шею. Монографию никто не хотел печатать, а защищать докторскую не было времени. Выживание стало и целью и смыслом жизни.
Однажды, когда верёвка была уже готова и её оставалось только намылить, распахнулась дверь и на пороге возник ангел хранитель в роскошном костюме, с холёной бородкой и полированными ногтями.
- Загниваешь? – весело спросил Гришка и достал из кейса бутылку настоящего французского коньяка.
Немецким герр Майрановски владел в совершенстве и теперь занимал крупный пост в известнейшем германском электронном концерне. От лица этого монстра Гришка сделал мне фантастическое предложение. Мы заключили договор и наконец-то занялись делом. Не прошло и полугода, как на нас вышла корейская электронная фирма, а вслед за ней и Костя пробил для нас крупный американский грант. Столь неожиданно пролившийся золотой дождь не вскружил мою голову и мне достало ума не утопить деньги в прорве финансовых пирамид, а закупить современное оборудование и из дефолта мы вышли почти без потерь, но вполне современной лабораторией европейского уровня. Я защитил докторскую, издал монографию и стал замом директора института по науке, сохранив за собой и лабораторию. Теперь я без конца где-то заседал, проводил какие-то переговоры, членствовал и председательствовал в каких-то комиссиях и учёных советах, заведовал кафедрой и читал лекции. Наука отошла на пятый план, и только в сновидениях я ещё проводил бесконечные эксперименты.
Покоя не было ни на работе, ни дома. Жена, ставшая «ягодкой опять», изводила капризами и вечной нехваткой денег, балбес сын, разрывавшийся между институтом и какой-то рок-группой, где он на барабане подстукивал идиотским текстам, считая их гениальными, доставлял сплошные неприятности, которые постоянно приходилось улаживать. Я чувствовал смертельную усталость и с радостью принял приглашение сделать доклад на конференции в
Помогли сайту Реклама Праздники |