Произведение «Калигула. Глава 22. Я еще жив.» (страница 4 из 5)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Темы: смертьримКалигула
Сборник: "Калигула"
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 1466 +3
Дата:

Калигула. Глава 22. Я еще жив.

одежды.
Уходил через ту же дверь, что и заговорщики. Словно признав дело оконченным, захлопнулась дверь. Закрылась плотно, стык в стык. Словно и не было ее…
Ворвавшиеся в галерею германцы долго стояли в ступоре над искалеченным телом. Услышав негромкий стон Аррунция, растолкали, привели в чувство. Немного же было толку от друга принцепса. Увидев Калигулу мертвым, завизжал, затопал ногами. Бросился к выходу с криками:
— Не знаю ничего! Это не я, не я! Я ничего не видел!
Не стали гнаться за ним телохранители. Ясно, что не этот.
Сенатора Аспрената они уже убили. Попался им в руки, искал цезаря зачем-то. Кровь на тоге. Сенатор кричал, что это — кровь утренней жертвы, такая же на одеждах самого Калигулы. Ему отвечали, что теперь ее на одеждах принцепса много больше, и должен же кто-то им за это ответить…
Кровь, она у всех одинаково красная, это верно. Что у Калигулы, что у Аспрената. Что у утренней жертвы. Что у преторианцев, которых успели они убить. Теперь-то зачем мечами махать, когда нет в живых Калигулы, вот он лежит, убитый, мертвый цезарь.
Зачем им мертвый цезарь? Будь он живым, понятно, а так…
Схлынула злость у германцев. Подобрали они не подававшего признаков жизни, но еще теплого предводителя своего, унесли. Может, еще оправится, а нет, так будет ими оплакан и предан обряду. Как положено. Как у римлян положено, им, германцам, понять трудно. Вот оно, их величие, их собственная слава, на полу в холодной галерее. Крови-то сколько! И впрямь на крови стоит этот город. Дома, храмы, площади, красиво это. Но не лучше свода деревьев над головой, и куска синего неба, что сквозь свод пробивается. Не лучше!
А в курии сената ближе к вечеру стоял убийца Кассий Херея. И вещал о вновь обретенной свободе. И о республике говорил, о восстановлении ее. И просил пароля у сената, и получил его: «свобода», объявили ему сенаторы. И рукоплескал ему продажный сенат.
И уже начали борьбу за власть Валерий Азиатик и Марк Виниций. Уже бросали друг другу обвинения. А на улицах Рима обескураженные граждане оплакивали смерть своего любимца. Кровь Германика и Агриппины, собственную кровь и плоть свою…
И уже подняли на щиты свои преторианцы Клавдия, и несли в свой лагерь. Им свобода в лице сената не пришлась по нраву. Гвардия принцепса, она одному принцепсу и подчиняется. Один начальник, не шестьсот. Или не подчиняется принцепсу, как сегодня с утра. Только не сенату это решать. Пусть нобили потирают руки в предвкушении. Как же! От Клавдия, кроме того, что славен его род, и к власти давно приближен, от него уже, можно сказать, потекли денежки в карман преторианцев. Он от обещанного не отступит. А нобили, они поручения привычны раздавать. Деньги у них считаны-пересчитаны, да все для себя.
Жизнь развивалась дальше, текла своей чередой. Оставался лишь Калигула на том месте, где прервалась его жизнь. Ах да, и члены его семейства…
Оставались в живых вдова и дочь Гая. Ненависть еще не была выплеснута окончательно. Не все успели обагрить руки в крови. Не все насытились мщением. Оставшиеся члены семьи принцепса могли быть угрозой, причиной гибели города и законов. Разумеется. В особенности девочка Друзилла. Она, ребенок, которому было чуть больше года, своим плачем могла побудить сограждан к возмущению. И смотревшаяся рядом с императором матерью его, даже не старшею сестрой, молчаливая Цезония. Угроза нешуточная. Погибель городу верная…
Но даже Херея не смог сделать это своими руками. Горя ненавистью, не представлял все же, как подымет меч свой против беззащитной женщины и осиротевшего ребенка. Такое случалось в его жизни, когда покоренными лежали перед ними, римлянами, города и страны. Но то в бою, в пылу, в беспамятстве! По приказу, наконец! Но не приходилось солдату брать Рим и женщин его в атаке….
Страшно стало. Стыдно. То был его день, и судьба вознесла его высоко, вдруг сделала героем. Ему рукоплескали сегодня в сенате. Его благословляли.
Замотал головой, отрицая возможность участия в подобном, и Корнелий Сабин. Как не свернул себе шею при этом. Побледнел и затрясся, и все качал головой, и руками махал. Он был тем, кого преторианцы называли «тигром». Он щедро раздавал зуботычины подчиненным. Он умел и любил убивать. Он, в конце концов, тоже был героем дня сегодня. Но женщина, римлянка, жена императора, и ее неразумная, неповинная ни в чем дочь!
Пригодился для этой цели другой. Трибун Юлий Луп. Родственник одного из сенаторов, причастных к заговору. Так себе человек, не первой когорты. И приказу повиновался с какой-то радостью, извращенной, настолько явной! Херею даже передернуло от отвращения, а старый солдат имел причины ненавидеть, или думал, что имел…
Но куда там Лупу до тонкости чувств такого, как Херея! Тот, в конце концов, сегодня свое у жизни урвал, пусть посторонится. Он, Луп, ведь не Цезонию пошел убивать, не ее девчонку. Он тоже становился героем! Он вписывал себя в историю. Никак не причастный к заговору, он прилип к Кассию Херее с самого появления того сегодня в сенате. Луп так хотел гордиться своею собственной гражданской доблестью, каковой не имел. Прилипнув к Херее, он ею словно пропитывался. Он почти поверил в свою принадлежность к заговору с самого начала. А тут вдруг такое поручение! От таких людей! Сам Валерий Азиатик посмотрел на него со значением. Сам Бальб похлопал его по плечу!..
И он пошел. Побежал. Задуматься перед чем-либо, что может послужить на пользу народа, навлечь на себя укоры? В таком-то деле промедление и впрямь смерти подобно. А вдруг найдется другой, и его, Лупа, опередят? Весь остаток жизни проведешь в сожалениях, что не сам успел. Принять участие в истреблении тиранов! Вот как это следовало назвать, и Луп так это и назвал!
Где следовало искать вдову? Ему сказали: у тела мужа.
А где же еще быть ей, неутешной? Никто ведь не позаботился начать приготовления к погребению, как следовало. Никто не пришел плакать с нею рядом. Ни единого человека из тех, кто окружал ее еще сегодня утром. Вчера и позавчера. Их тех, кто льстил и кланялся, кто был в услужении и заискивал. В мгновение ока, как только обрушились мечи убийц, лишилась она не только мужа. Лишилась близких, родных, знакомых. Слуг…
Девочка ее только была рядом с ней. Лежала рядом, завернутая в какие-то тряпки. Долго кричал ребенок от голода, но не слышала, или не внимала ей просто обезумевшая, растерянная мать. Наплакавшись, девочка заснула. В какой-то мрачной, узкой галерее, что служила переходом между дворцами, принадлежащими ей по праву рождения. На холодном полу, возле полуживой матери и мертвого отца. Кровь Юлиев, потомок императоров Рима. Просто уставший, голодный, измученный ребенок.
Плач Цезонии услышал Луп как-то издалека. Не потому, что был он громок, не кричала вдова. Только горе ее было без конца и края, огромное ее горе. А голоса не было почти. Горькое ее горе о себе кричало. Уложив голову Гая на свои колени, распустив волосы — что говорить, не густые и не блестящие, и много седых, больше половины! — тихо роняла она слезы. Временами причитала. Вся одежда ее была в крови. Грудь, плечи, руки, — все в крови, вытекшей из ран, что нанесли убийцы. Словно не видела этого Цезония. Ласкала голову Гая. Касалась поцелуями лица. И причитала, причитала.
— Говорила я тебе, мальчик мой, говорила же! Уж сколько раз говорила, милый. Да разве ты меня слушал, любимый? Ласкать ласкал, а слушать не слушал. Сколько же раз ты отвечал мне: «Не твое это дело, родная, сам знаю. Мне от тебя не советы нужны, знаешь ведь. Знаешь ведь, что нужно мне. А советчиков мне и без тебя хватает. Советчиков много…». Где ж они теперь, советчики твои, мальчик мой… Никого и нет, кроме меня. Никому мы не нужны. А ведь я же тебе говорила…
Нашептывала вдова. Вслушивался отчего-то вдруг потерявший резвость свою Луп. Чуть не на цыпочках теперь крался к Цезонии убийца. Мысли были короткими, злыми. Накручивал себя, пробуждал гнев Луп. «Чем могла старуха привлечь императора? Говорят, зельем любовным. Люди не врут. Я б ею и то не прельстился, а я не из разборчивых. К тому же деньги императору не нужны, по крайней мере, не так, как мне… когда бы из-за денег, я бы еще понял. Опоила зельем. А может, потому и болел. Вот он по ее указаниям и жил. Все содеянные им несправедливости, все, все — по ее наущению! Вот она о чем, все она ему нашептывала, вот и сейчас, мертвому. Мол, не всех убил, мало уничтожил. А я тебе говорила! Достойна смерти. А я достоин чести убить. Сейчас вот, погоди-ка немного… Подберусь!».
Цезония все же услышала. Повернула голову в его сторону. Луп поразился вновь: и впрямь седая, старая, в морщинах.
Она не знала, кто пришел. Может, узнавала, может, нет, все равно ей было. Не знала и не хотела знать.
— Вот, смотри, — сказала Лупу, словно вчера с ним простилась. — Смотри, что с ним сделали, с принцепсом. А ведь я ему говорила…
Луп поднял меч.
Она поняла. Он запомнил ее улыбку. Тихую, мягкую такую. Радостью озарилось ее лицо. Ничего больше не сказала. Обнажила шею, отведя волосы в сторону. Он и ударил…
С девочкой было проще. Он просто схватил ее там, где в груде тряпок должны были быть ножки. Его ладоней хватило. Размахнулся. И размозжил ей голову об стенку. Галерея была узковата, но размаха ему довольно. Тельце небольшое, хватило ему места. Ему всего хватило, решимости тоже...
Долго царила тишина в галерее. По мраморному полу с мозаиками, столь любимыми Калигулой, растекалась кровь. Неприбранными лежали на нем тела мужчины, женщины и их ребенка. Никому не было дела до них. Рим решал, кто будет следующим. Рим надрывал глотки в сенате и на площадях, Рим рукоплескал и приветствовал. Он жил, безумный город, а эти трое, они были мертвы; они ушли. Их убили однажды; убьют еще не раз рассказом о том, какими чудовищами они были при жизни. Их оболгут, оговорят. О них расскажут тысячи сплетен. Не пощадят и ребенка. Скажут о крошке Друзилле, немногим больше года девочке, что она была злой и вечно норовила выцарапать глаза другим детям, ненавидела их; что она бросилась на легионера, убившего ее мать, с кулаками… Злая! За это и была убита им!
Даже если предположить, что ей было два года к моменту смерти, что представляется сомнительным, исходя из исторических данных. Даже если поверить в то, что двухлетнее дитя бросилось защищать мать, не испугавшись большого мужчины, ударившего мечом родительницу…
Что, кроме восхищения, можно при этом испытать? Храброе маленькое сердечко! Истинная внучка Германика, унаследовавшая его несгоревшее сердце…
Нет нужды. Пусть говорят. Им уже все равно. На полу с мозаиками, которые лично выбирал принцепс, лежат трое: мужчина, женщина, ребенок. Благословенная тишина царит в галерее. Риму нет дела до них. Но и им уже нет дела до Рима. И в этом великое благо, подаренное смертью…
Но послышались робкие шаги издали. Кто? Неужели хоть кто-то из людей захотел отдать дань былому величию? Коснуться поцелуем холодной руки? Сказать о любви?
А! Ну, конечно! Среди здоровых и благополучных нет таких. Они у ног нового владыки Рима. Здесь только существо, именуемое Порциусом. Недочеловек, бедняга, дурачок…
— Калигула! — говорит он мертвому владыке. — Калигула! Вставай!
В одной руке дурачок держит неизменную миску с полбой. Другою касается плеча

Реклама
Реклама