золотистой головкой куклы на плечах.
Вечером была всеобщая баня. Надя вышла из ванны в халатике, с сырыми, распущенными, длинными волосами светло-коричневого цвета. Да, сейчас она была привлекательна, манила своей свежестью, молодостью и чем-то домашним, ласковым. Мне захотелось сказать ей что-то простое, дружеское, но слова застревали в горле, не родившись. Возможно, и Надя хотела этого: она весьма приветливо, немного стеснительно улыбнулась на пару моих односложных, банальных вопросов, но внутренняя стена между нами была крепка, и пробить ее было невозможно.
Перед отъездом в Москву я дал себе слово: сделать все, чтобы избежать близости с Надей: ее беременность сделала бы меня рабом этого дома и ее деспотичной матери. Да и ехал я сюда без всякого желания любовных отношений, уставший после Алсу и Кати. Но такого взаимоотчуждения в отношениях с женщиной я не мог предполагать.
Пожелав Наде и ее матери спокойной ночи, я сел за диссертацию, которую привез с собой, но вчитываться, вдумываться я не хотел и не мог. Вспомнил Надю в халатике, ее улыбку, посмотрел на часы…. А может, тихонько постучать в ее комнату, ведь время уже позднее, и мать, наверняка, заснула в своей комнате, в которую меня никогда не приглашали?
Я вышел в коридор, подошел к Надиной двери, тихо постучал и, не получив ответа, вошел. Сначала меня окружила темнота, но слева пахнуло холодным воздухом, я повернулся туда и остолбенел…. В неестественно огромное, превышающее размер стены, раскрытое настежь окно на меня смотрела живыми, мигающими глазами фонарей и светящихся окон домов ночная Москва. Разновысотные здания, площади и улицы с возвышающимися над всеми ними университетом и Кремлем, освещенные гирляндами фонарей…. То одно, то другое здание, площадь, улица неожиданно увеличивались, приближаясь ко мне, будто интересуясь, и вновь отступали, становясь прежними. Около гостиниц и ресторанов еще толпились люди, по улицам двигались немногочисленные машины и прохожие, но поражала и обескураживала мертвая тишина, а яркий свет близких фонарей на столбах и гирлянд почему-то не освещал комнату, в которой я стоял.
Вдруг раздался тихий голос Нади:
- … ты мне всегда мешала, не давала воли, вот и сейчас, смотри, в каком мы с Сашей оказались положении: двух слов сказать друг другу не можем….
В комнате зажегся торшер, стоявший около знакомого мне стола с магнитофонными кассетами, но он еле освещал комнату. Голос Нади шел от него… его светящийся розовый абажур сжимался, образуя две складки наподобие губ, и они двигались, выговаривая слова. Но их властно перебил другой голос, грубый и низкий:
- Не во мне дело: просто твой, так называемый, «жених» - тютя-вятя, простофиля, ни к чему в жизни не приспособлен – так и останется на всю жизнь учителем в деревне. Евгений в нем явно ошибся, потому что всегда был идеалистом.
Застывший, я все же смог обернуться на голос и различил диван-кровать, похожую на мою в Медведеево, которая в полутьме напоминала огромную, раскрытую пасть медведицы.
- Нет, - Надя заплакала: ткань абажура смялась, свет начал мигать, а голос ее прерывался всхлипами, но звучал громче, - это ты сковала его своими правилами, порядками и своим постоянным присутствием около нас. Я вижу, как он мучается, страдает. Скажи, зачем ты с нами в лес поехала, не дала нам поговорить по душам, расслабиться?
«Пасть» дивана, сиденье и спинка, задвигалась, голос Антонины Львовны стал грубее, ниже, теряя человеческие интонации:
- Ну да, а потом бы ты забеременела и вышла замуж за этого проходимца, а он бы свои порядки стал здесь устанавливать?! К тому же, он сам пригласил меня участвовать во всех ваших прогулках, сама слышала!
- Это он из вежливости пригласил: просто Саша – очень порядочный человек, но я боюсь, что он скоро уедет от нас….
Я сначала почувствовал, а затем увидел, что диван стал увеличиваться в ширину и высоту. Голос его дичал, медленно перерастая в медвежий рев:
- Ну да-а, уе-едет: провинциа-альный учи-итель бросит Москву-у, кварти-иру-у, маши-ину-у и красавицу-у неве-есту-у?! Ха-ха-а-а!! Да его-о па-а-а-лкой отсю-юда-а не вы-ыгони-и-ишь!!
Свет в торшере все чаще мигал и постепенно слабел:
- Нет, мама, он не такой: он любви хочет, добра, свободы и не захочет мучиться здесь с тобой… да и со мной. Посмотри, как он страдает, я страдаю…. – Надя плакала.
И тут я опять задрожал как осиновый лист: диван приобретал формы здоровенной медведицы, тело ее увеличивалось, захватывая в себя окружающие вещи, скрывая их в своей темноте, заполняя всю комнату и надвигаясь на рыдающий торшер со смятым абажуром:
- А ка-ак это ты-ы мо-ожешь страда-ать?! Тебя-а, можно сказа-ать, вообще-е не-ет!.. Где твой хара-актер, где твоя-а во-оля, где, наконе-ец, твое те-ело?! Я-а что-то ничего-о не ви-ижу, кро-оме жа-алкого торше-ера, гото-ового пога-аснуть!!
Медведица надвигалась не только на Надю, но и на меня…. Я рванулся к двери, но ее уже не было, и тогда в отчаянии, как во сне, я прыгнул в раскрытое окно, краем потухающего сознания надеясь на помощь когда-то любимого города…. Москва оттолкнула меня, я почувствовал ее сильные, бессердечные руки и упал на спину…. Полежал, приходя в себя, потом приподнялся и тупо уставился на привычный «пейзаж» близко подступивших домов-коробок, похожих на солдат злой волшебницы Бастинды, которые отчужденно смотрели на меня темными, пустыми окнами-глазами, безразличные ко всему. Я сидел на полу в своей комнате, рядом с неисправным, но прекрасным пианино, и только часы говорили мне, что прошло уже полночи. Москва оттолкнула меня и этим спасла. Долго я так сидел, без мыслей, без чувств, дрожа и обливаясь холодным потом. А затем вдруг застонал, нет, заревел, по-медвежьи, от тоски… потому что и здесь, в Москве, оказался лишним, никому по-настоящему не нужным, а только мучил Надю и себя.
Поднялся и, все еще дрожа, сел к столу, где лежала моя раскрытая диссертация… тоже никому не нужная. Закурил и стал понемногу приходить в себя. Ну что ж, хватит с меня чудес и ужасов: я их довольно повидал и в Медведеево, и в Казани! Хватит с меня и разочарований, но уехать надо благородно: взяты билеты на концерт, и я должен потерпеть несколько дней.
Со своими хозяевами я старался вести себя естественно, только Надю было очень жалко, а при Антонине Львовне мой голос часто срывался и пропадал. Но они, вроде, ничего не заметили, по крайней мере, отношение ко мне не изменилось.
Наконец, настал мой последний московский день: мы спешили на концерт, потому что точно не знали, где находится Концертный зал. Однако, не опоздали, сели на места, и я несколько оживился среди ходящих и рассаживающихся зрителей.
Представление началось: это был импровизированный монтаж-балет на произведения И. С. Баха и Н. Паганини. Под несколько стилизованную в духе современной эстрады их музыку молодые танцовщики изображали определенные сюжеты: любовь, луну, сражение и т. д..
Объявили антракт, и мы вышли на улицу. Сначала я постарался непринужденно поговорить с обеими женщинами, потом немного рассказал о своей диссертации и поинтересовался: есть ли у них знакомые ученые филологи. Антонина Львовна сразу ответила, что нет. Затем мы еще поговорили, я угостил всех мороженым и сказал, что думаю на несколько дней съездить в Калинин, к своему шефу, после чего вернусь обратно. Надя и особенно ее мама заметно опечалились, даже стали меня отговаривать, просили погостить еще. Но я настоял на своем.
Во втором отделении звучал И. С. Бах. Танцы под его музыку были весьма содержательны, некоторые довольно оригинальны. Но вот зазвучала мелодия, которая сразу сладкой болью пронзила меня всего… это была «Ария» из сюиты №3.
Еще в Казани, когда я жил со своей женой Азалией, она как-то показала мне пластинку певицы Ауры, которая исполняла произведения классики в эстрадной стилизации. Первой шла «Ария» Баха. И вот сейчас я смотрел на сцену, но ничего не видел, только слышал голос скрипки, который то становился голосом Ауры, то вновь звучал своим тембром.
Плавно, просто, как начало доброго рассказа любящего тебя друга, женщины, медленно вступала скрипка на фоне высоких, просветленных вздохов гитар. Голос скрипки, поднимался вверх, как по ступенькам, затем, голос Ауры повторял это движение, поднимаясь еще выше, и замирал, выражая сладкое наслаждение любящего сердца. Хотелось плакать, потому что в этой мелодии звучала простота чистой, трогательной в своей доверительности и незащищенности человеческой любви. Голос Ауры поднимался еще выше, к самому небу и в высшем выражении блаженства соединялся с ним, со всей чистотой света царящей в небесах Любви человеческого Божества.
После двухнедельной разлуки с Азалией я, полубольной, исстрадавшийся, наконец-то вновь сидел рядом с ней и плакал под звуки этой «Арии». А когда поднялся, чтобы уйти навсегда, Азалия протянула ко мне руки, и я прижал ее к себе в высшем восторге и блаженстве… не зная, что вскоре все-таки уйду навсегда.
А в звучащей музыке, в этом высшем пике святого в своей высшей человечности блаженства я различил голос моего старого и доброго Друга:
«Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас.
Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих».
И стихло все. Я медленно приходил в себя и сквозь исчезающий в глазах туман все яснее видел, что вокруг меня никого нет. Пустые сцена, кресла, проходы… и рядом со мной никого нет…. Но и шерсти медвежьей на мне не было: каждой клеткой голого тела я ощущал прохладную, чуждую плотность, шершавость одежды. Кого же мне любить, если при таком выражении Любви, истинной, самоотверженной, люди, которые были со мной, исчезают? Так за кого мне класть душу свою, Господи?
В одиночестве я прошел к выходу и на улице в свете заходящего за дома солнца увидел стоящих группами зрителей, а рядом с собой Надю и ее мать. Теперь в моем теле и голове все было естественно, прочно и ясно. Я спокойно сказал своим спутницам:
- Надя, Антонина Львовна, я решил завтра уехать.
Они встрепенулись:
- А почему так скоро?
- Боюсь: не застану шефа на месте, ведь она недавно ушла в отпуск, - и так мне стало стыдно от своего вранья, и так жаль их: - Я постараюсь скоро вернуться.
И снова я почувствовал на себе быстро, с болью выраставшую медвежью шерсть. Почему я не сказал прямо и откровенно, так бы легче было и им, и мне? Хотя… «пускай они поплачут, им ничего не значит», тем более, «медведица» только обрадуется.
Но женщины действительно опечалились. Тогда я только Наде скажу правду, а она передаст матери.
В последнем акте спектакля было немало прекрасных, содержательных танцев, но я их почти не воспринимал: тоскливо и сладко звучала во мне «Ария» Баха, песня моей уходящей любви и молодости.
Настал следующий день, и я понял, что должен объяснить Наде все откровенно, ведь я именно к ней приехал. Мы пошли в старый, небольшой парк, находящийся недалеко от дома. Я начал сразу:
- Надя, я не отношусь к тем людям, для которых Москва, машина, квартира – главное в жизни.
- Это очень хорошо, - просто сказала она.
- Я думаю, что мы с тобой вряд ли серьезно нравимся друг другу: мы разные люди.
- Помнишь, я тебе писала, что не обессудь, если у нас не появится
Помогли сайту Реклама Праздники |