выглянет солнце из-за туч, весело осветит это прощальное великолепие и спрячется, чтобы не нарушать его перед долгим зимним сном природы, похожим на смерть.
Женские группы в училище по уровню знаний похожи на мужские, но выглядели более развитыми. В большинстве своем это были красивые, физически и душевно здоровые девушки, которые вызывали у меня искреннюю симпатию, а их наивное кокетство радовало и убеждало меня, что я еще не стар в свои тридцать шесть лет.
На уроке первокурсницы сразу захотели читать пьесу А. Н. Островского по ролям. Читали они неважно, и тогда я, чтобы помочь им, ввести в ситуацию произведения, характеры, стал читать за Бориса, тем более, что девушке читать мужскую роль неприлично. Катерину представляла черненькая, миленькая, похожая на цыганку девчушка, Айслу.
"Борис. А я было испугался; я думал, ты меня прогонишь.
Катерина (улыбаясь). Прогнать! Где уж! С нашим ли сердцем! Кабы ты не пришел, так я, кажется, сама бы к тебе пришла.
Борис. Я и не знал, что ты меня любишь.
Катерина. Давно люблю. Словно на грех ты к нам приехал. Как увидела тебя, так уж не своя стала. С первого же раза, кажется, кабы ты поманил меня, я бы и пошла за тобой; иди ты хоть на край света, я бы все шла за тобой и не оглянулась бы".
Я читал, слушал себя и Айслу, и мне казалось, что это не Катерина, а Айслу так говорит, признается мне в любви, хочет быть со мною вместе. Подобное чувствовала и она, смущалась, и мне было не по себе, неудобно как-то. Девушки улыбались, но мы мужественно довели диалог до конца.
Я похвалил Айслу: читала она, действительно, проникновенно, от души, как будто любила… меня. Да, гибка женская натура: какой угодно может быть, даже в таком возрасте.
Присутствие девушек несколько очеловечивало нашу суровую жизнь, делало ее чище, добрее, мягче, и на уроки к ним ходить было одно удовольствие: я ждал их.
В октябре пришла с практики 41-я группа юношей третьего курса, которая по каким-то причинам там задержалась. Когда я вошел в класс, сидело всего шесть человек. Я поздоровался с ними, представился и поинтересовался:
- А почему вас так мало?
- Да у нас кто где, - улыбаясь, ответил юноша в среднем ряду.
У него было приятное, доброе лицо, но, в то же время, казалось разочарованным и насмешливым:
- Кто с практики не вернулся, кто в совхозе работает.
- А кто и пьет, - вставил другой, белый и рослый, с дурашливым выражением лица.
- А где ваш актив, где староста? – спросил я.
- Староста спился, а остальные разбрелись, кто куда, - ответил парень с мрачным, серьезным и тоже несколько насмешливым лицом.
Они сидели передо мной, незлые, хотя и насмешливые, но явившие мне еще одну сторону образа жизни Медведеева, деревень, из которых они приехали. И это было грустно.
2
Дни вертелись, как колесо, однообразно и жестко, и я был в этом колесе, как белка, но вскоре все круто изменилось.
Кончался рабочий день, и я уж который раз убирал за ребятами книги в стеллаж. Двое из моей группы мыли полы недалеко от меня. Прошло чуть больше месяца с начала учебного года, а новые книги, особенно учебники с иллюстрациями, с трудом можно было узнать. Потрепанные, размалеванные идиотскими рисунками и откровенной похабщиной, они будто побывали в руках извращенных дикарей. На портрете А. Н. Островского вместо носа пририсовали половой член с текущей спермой и крупно написали: "Пидарас". На фотографии статуи Афродиты нарисовали огромные яйца, между ног проткнули широкую, на десять листов вглубь, дыру и обозвали богиню матом. Нет, я не был шокирован этим: многое повидал в жизни, но ведь мы недавно изучали Островского, мне казалось, что я заронил в души ребят если не любовь, то какое-то уважение к автору, создавшему образ прекрасной, гордой Катерины. Мне было очень обидно и грустно. Кроме своих предметов, я вел еще эстетику на третьем курсе, рассказывал об Афродите, вечно юной богине любви, созданной из морской пены. И вот ответ. Конечно, так издеваться над искусством, а значит, и мною могли далеко не все, но таких было немало, потому что почти в каждом учебнике были "рисунки" ребят с разной степенью наглости и цинизма.
Кабинет мой смотрел окнами на противоположную стену училища, так что, где бы за стенами ни светило солнце, в нем было мрачно и прохладно. Но сейчас я ощущал духоту, сдавалось, что и темно-зеленые стены, и серый потолок, поставленные на дыбы парты давят меня, не дают дышать. Ребята заканчивали уборку, с грохотом ставили парты в прежнее положение, и я вздрагивал, как будто по мне ударяли, меня били.
"Вот сволочи, да, Александр Алексеевич? – ко мне склонился Витя Солдатов. – До чего дошли: какие вещи рисуют, совсем стыд потеряли".
Я смотрел на Витю: странно он говорил: то ли возмущенно, то ли насмешливо – скорее всего, и то, и другое было в его голосе и улыбке. А может быть, и он издевается? Да нет, не такой Витя, я его знаю.
Закончив уборку, Витя с Берлогиным ушли, а я остался в кабинете один, продолжая рассматривать изуродованные книги. У некоторых из них были выдраны страницы, а это что? На очередном раскрытом передо мной учебнике эстетики, разлохматив обе его половины, даже твердый переплет, шли четыре глубокие, рваные борозды, как раны на бескровном теле мертвеца. Что это? Когти?
Как-то темно стало в кабинете, я встал зажечь свет – электричества не было. В углах, между рядами парт, под ними залегли зловещие тени. Мне еще больше стало не по себе, и я вышел в коридор. Здесь было еще темнее, прямо передо мной торчала раскрытая дверь склада, очевидно, архива, откуда частично вывалилась гора каких-то деловых бумаг. Рядом, левее, тоже открытая дверь сломанного и захламленного туалета: оттуда несло человеческой падалью. Сколько раз говорил завхозу Степану, директору, чтобы замки повесили или двери забили, тем более на архив: кто-то бросит окурок – и пожар неминуем. Я стоял один, в этой жуткой, темной, вонючей тишине и почувствовал себя таким одиноким, каким давно не был. Незаметно темнело – я уже почти не различал двери туалета и склада. И вдруг оттуда, с их стороны, на меня быстро двинулось что-то черное и огромное, как кулак при ударе в лицо. Я инстинктивно отклонился, и оглушающий удар со страшным треском проломил дверь кабинета рядом с моим лицом. В затылок мне полетели щепки, больно раня меня, раздался разъяренный низкий звериный вопль, разнесшийся по всем этажам училища, и все стихло.
Двигаться я не мог и долго стоял в абсолютной тишине и непереносимой вони среди сплошной темноты. Первая мысль, которая пришла мне в голову, был вопрос: почему зверь не бьет во второй раз, если в первый промахнулся? А потом подумал: но где же люди, сторож, наконец? Еще постоял, начиная понемногу приходить в себя, и зашарил по стене в поиске выключателя. Ни на одной стене его не нашел и зажег спичку, чтобы осмотреть дверь кабинета. В слабом, трепетном, зловещем свете я увидел жуткую, черную проломленную дыру с торчащими щепками. На примыкающей двери – тот же след когтей, что и на учебнике эстетики, только намного длиннее и глубже. Мне стало так страшно, что я задрожал, как осенний лист на ветру, готовый упасть. Быстро вошел в кабинет, забрал в охапку свои вещи и опрометью выбежал из училища.
На улице было убийственно тихо, мертвым светом горели звезды на черном небе, и опять вокруг ни души. Я шел, спотыкаясь, задыхаясь от страха, и одна мысль, одно желание, охватили всего меня: слава Богу, я чудом спасся, остался жив, а сейчас надо немедленно собираться и бежать отсюда, бежать немедленно, пока жив!! Мне казалось, что меня встретят за углом приближающегося общежития и наконец-то убьют. Мои шаги замедлялись, но я пересиливал себя и шел, шел, больше всего желая встретить хоть одного прохожего. Но вот я обратил внимание на мирно светящиеся окна моего дома, и стало немного легче. Смог взять себя в руки, умеренным шагом дошел до общежития, завернул за угол: перед подъездом и на лавочке увидел несколько ребят и девушек, мы поздоровались. Как можно спокойнее открыл дверь, зашел и даже смог перемолвиться парой слов с воспитателем Хасанычем и знакомой вахтершей, потом прошел в свою гостиницу. Здесь я бухнулся на первую попавшуюся кровать, замер в каком-то оцепенелом безразличии, потом весь встрепенулся и в ужасном отчаянии стал кататься по ней и бить по матрасу руками. Что делать?? Это конец!!
Очнулся, когда услышал громкий стук в дверь. Он помог мне овладеть собой, и я пошел открывать. Это был Хасаныч, встревоженный, но улыбающийся, в руках он держал рулон ватмана.
- Ты что, Лексеич, борешься с кем-нибудь – шум такой, как будто бьет тебя кто, я забеспокоился: вдруг к тебе кто залез….
- Борюсь, борюсь, Хасаныч… борюсь… с самим собой.
- Это как?
- Шучу: разминался немного на кровати, не на полу же валяться.
- Ну да, на кровати мягче…. Ну как тебе новая жизнь, как оглоеды наши: справляешься?
- Вроде ничего, справляюсь понемногу.
- Уроки твои, я слышал, хвалят. А вот нервы, Лексеич, нервы – тут все истреплешь. Вон, - он нагнул голову и провел рукой по своей седой, волнистой шевелюре, - за два года весь белый стал. И ты такой будешь, помяни мои слова.
- Да, наверное.
Хасаныч помолчал, затем показал на рулон ватмана:
- Я вот, Лексеич, хотел тебя попросить начертить кое-что….
- Что это?
- Да вот, график санитарного состояния комнат надо сделать, твой старый уже весь исписали…. Сделаешь? – и, как всегда, униженно посмотрел на меня.
- Сделаю.
- Ну вот и спасибо, - он начал вставать со стула, опираясь на здоровую ногу и выставив вперед больную. – Ну, не буду тебе мешать, борись с самим собой, готовься и с другими бороться.
- С кем? – встревожено спросил я.
- С преподавателями, мастерами: они еще полезут к тебе, увидишь.
- Вполне возможно.
- Хотя я тебе откровенно, Лексеич, скажу: учителей здесь нет.
- Как это нет?
- Да так: те, кто работают здесь, это не учителя.
- Ты так думаешь?
- А ты еще не понял? Ну, сам увидишь и поймешь со временем.
Хасаныч протянул мне руку:
- Ну, извини, что потревожил, отдыхай, я пошел.
Я проводил его и, несколько успокоенный, закурил, пытаясь трезво осмыслить все происшедшее. Трудно после таких обыденных, реальных разговоров переходить к какой-то мистике, которая, к моему ужасу, не менее реальна, чем они. Об этом убедительно говорила и тянущая, изматывающая боль в груди и сердце от лапы медвежонка, жжение в затылке от множества щепок, поранивших его.
Итак, ударить или убить меня хотела, по-видимому, чья-то большая лапа, раз оставила такой след на двери. Медвежья? Скорее всего. Могла бы ударить еще раз и убить: там я был беззащитен, но не убила. Значит, это было предупреждением, угрозой.
Так, след ее когтей на двери очень напоминает след на учебнике эстетики, только здесь он остался намного больше, глубже. След на учебнике как-то связан с состоянием изуродованных книг… конечно, эта лапа не могла нарисовать похабные рисунки, надругаться над прекрасным, она могла только разодрать книгу, уничтожить его, что и сделала. Значит, ребята хуже, гаже этой лапы, воплощающей все звериное и дикое. Или они только раскрывают ее символический смысл?
Да, ребята знали, что я увижу изуродованные книги, значит, это предупреждение, вызов не только
| Помогли сайту Реклама Праздники |