тумане, мы смотрели на яркое небо, жмурились от солнца и были счастливы.
Скоро туман еще поднялся, окружил всё вокруг. В двух шагах не видно ни зги.
И вдруг я испугался. Я не знал, я сбился. Показалось, меня заманили, чтобы выкрасть мысли, навсегда отнять душу и заточить её в каменный мрак башни.
Настенька погладила меня по руке, успокаивая как малыша, и попросила, чтобы я не плакал; а я и не плакал, не стонал и не скрипел зубами, хотя мне очень хотелось скрипеть зубами и плакать.
Нет, я не слышал слов. Я слушал её голос. Голосок звенел серебряной мелодией, страдала в нём потайная струна, натянувшаяся до отказа, и дрожала мелко.
Меня спасал этот голос, и я жадно пользовался своим лекарством.
Я придвинулся к Настеньке; она пахла земляникой и дождём. И вся она была солнечная, светлая; кроме маленького пятнышка, которого издалека и не заметишь…
Я лежал в постели, накрытый шерстяным одеялом, и дрожал от холода; а может, я дрожал от преданных Настиных глаз,- не помню. Помню свою гордость и её слова, тихий ласковый шёпот:
- Давным-давно я жила у большого синего озера и думала, что это самое синее место на свете. У меня была самая рыжая белка Васька. Я сочиняла для нее стихи, и Васька говорила со мной... Я теперь думаю, что с тобой говорила, потому что понимаю тебя и жалею. И ты много знаешь обо мне, только всё молчишь, хитришь как будто.
Я знал! Знал!.. Но что я знал? И причём её пятнышко?! Что за глупость такая - пятнышко? Не знаю... Всё внутри сгорело, пусто, как бывает на месте исчезнувшей ненависти и мести за предательство. Но разве Настенька могла предать меня? Она просто ушла, не по своей воле; она не хотела уходить, я знаю! Я бы мог удержать и спасти её! но не стал, завороженный...
Она шла и оглядывалась. От её слёз сворачивались цветы. Ей было горько, а я был маленьким больным чудаком. И сон испугался нашей гордости, померк, взгромоздил одно на другое, напутал, запутался сам и пустым взором удовлетворённо осмотрел то, что натворил…
Утро. Мезонин под зелёной крышей. Больная голова. Толстые губы напротив. Блестящие металлические шары на спинке кровати. Две головы и щуплые очертания тел. Слуховое окошко под потолком. Разорванная паутина в углу.
Я встал с кровати и пошёл за женщиной, которая плакала и порочно двигала широкими бёдрами.
Мы пришли к ограде, увитой плющом и диким виноградом.
Женщина оглянулась и испуганно вскрикнула, точно не знала, что я слежу за ней. Она неумело прикрылась рукой, сказала что-то древней табуретке с атласной подушечкой и исчезла в сплошной стене. Я остался один.
На улице горели фонари, высвечивая в ночи слабые жёлтые круги; всё вокруг них скрылось во тьму; предметы плыли причудливыми косыми очертаниями.
Я думал, что меня обманули, подло обманули, и уже незачем жить. Ни к чему мне старинные фонари, и весь пустынный спящий город, и преследующее меня серое здание...
Что-то заставило меня оглянуться. Я увидел испуганные мокрые глаза и ... пятнышко?
- Настя!- закричал я и услышал в ответ короткий стон.
Она стояла как на эшафоте; она была виновата, пятнышко выдало её.
Я упал на траву, вырывая её с корнем судорогою пальцев, уткнулся лицом в землю и дрожал почти без сознания.
Я увидел, как согнулась Настина душа,- закрылась и дрожала испуганным котёнком. И я побежал к ней, потому что любил этого котёнка, бежал изо всех сил, еще и потому что хотел жить, хотел ещё одну, только одну капельку жизни!
Я не успел и умер, не зная, простила ли меня Настенька.
Чувства и лица закружились во мне, замелькали светлячками и сдавили голову.
И была буря, невозможная буря, умница буря! Деревья трещали и ломались, точно спички. Ветер кружился волчком. Молнии огрызались и пугали друг друга. И грянул дождь…
Когда дождь кончился, мокрые души принялись отряхиваться и стряхнули гордость. Я отряхивался старательнее других и радовался, что мне не тепло и не сухо; и загадал, чтобы душе было неуютно на свете и чтобы в ней оставались безумство и счастье. Иначе не стоит жить; душа не сможет полететь, и никакой сон не вылечит её».
***
Мама позвала Волина ужинать, оторвав от рассказа. Послезавтра ей отдадут челюсть, и можно будет ехать в Белоруссию. Отец сказал, что надо уже думать об отъезде и собирать вещи. Сколько его помнил Николай Иванович, он всегда предусмотрительно подсказывал, что нужно делать.
После ужина отец читал, мама смотрела телевизор, Николай Иванович думал. Ему казалось, что он был на пороге решения своего вопроса. Юноша, которого или про которого он слышал в пустоте, и другой юноша, каким он увидел себя после чтения, - не были похожи. Но все же они соединялись в образ, который уже почти сформировался. Не хватало каких-то деталей, которые, он был уверен, ждали его около «пожарки».
На следующий день Николай Иванович опять был на старой улице и, подходя к старому дому их семьи, снова как будто услышал зов и почувствовал, как его тянет в сторону бугра.
Проходя мимо дома, его ноги запнулись. Он посмотрел на окна, закрытые ставнями из-за жары, вспомнил прохладу темного зала и трюмо с зеркалом между закрытыми окнами. Он вспомнил, как приятно было быть в самое пекло внутри дома. И как, когда дома никого не было, он подходил к зеркалу. Он представил сквозь деревянные стены комнату и это трюмо, какими они были в его детстве, и почти узнал себя, сдергивающего трусы. Потом его силуэт в зеркале закачался, передернулся, и оно отразило другого юношу в длинных черных трусах, которых у Волина никогда не было, чуть выше него и сильнее загоревшего, проверяющего в зеркале размер своих плеч, мышц груди и бицепсов.
Николай Иванович услышал призывный и уже знакомый ему гул пустоты. Ноги окрепли и повели его от дома в сторону церкви. Чем ближе он подходил к бугру, тем увереннее различал манящие звуки, которые уже не двоились, как накануне, а сразу вели в одном направлении, направо от церкви, мимо закрытых ворот тихого сегодня пожарного депо, во двор давно не штукатуренного дома.
Через вросшую в землю раскрытую калитку Волин вошел во двор. На скамейке около подъезда сидела старуха-татарка в белом платке. Левее нее, около глухой стены пожарного депо, на приподнятой доской веревке сушилось белье. В дальнем углу, в тени дома, на сухой солончаковой земле без травинки играли девочка и мальчик дошкольного возраста. Дом был трехэтажный. Вдоль каждого этажа шли старые веранды с витражами маленьких, размером с форточку, стекол, многие из которых потускнели от времени, а некоторые были разбиты.
Николай Иванович подошел к бабке, которая не сводила с него глаз, и попытался объяснить ей, что он гуляет, вспоминая детство, что он жил неподалеку отсюда.
- Ты здесь жил? – не поверила ему бабка.
- Я не в этом доме жил, - попытался объяснить он ей. - Но неподалеку. Каждый день здесь бегал, пробегал мимо. Играл с пацанами.
Старуха молчала, щуря на него глаза.
Звуки, которые он слышал, влекли его подниматься на крышу дома. Они подсказывали, что с лестницы есть ход внутрь старой пожарной вышки, форма которой напоминала ему с земли обрезанный гиперболоид. Но бабка ему не верила, смотрела на него слишком подозрительно, и он не решился войти в подъезд. К тому же он понял, что это необязательно, что он может войти туда мысленно.
Его тело продолжало стоять перед недоверчивой старухой, а он уже был в доме, видел уходящие вверх истертые в серединах деревянные ступеньки, слышал их скрип под ногами и чувствовал гладкость отполированных многими руками шатающихся перил.
На третьем этаже почти вертикально к стене была прислонена ржавая железная лестница, над которой был деревянный люк, открывающийся на две стороны.
За люком был темный чердак с остатками строительного мусора и старым хламом - пара сломанных стульев, школьная парта, спинки и сетка от железной кровати, перевязанные тряпками стопки старых газет и журналов. В центре чердака был потолок с круглой дырой, из которой падал свет, и к которой была приставлена деревянная лестница. Эта дыра была запасным ходом в пожарную вышку. Основной ход был через крышу и дверь. Внутри вышки было круглое помещение с покато сужающимися кверху деревянными стенами и винтовой лестницей в середине, ведущей на верхнее кольцо открытой смотровой площадки. Около стен, в дневном полусумраке и древней пыли горизонтально тянулись к вертикальному столбу света тонкие нити солнечных лучей, пробившиеся сквозь щели досок, высушенных солнцем и ветром до серого соленого цвета.
Из полусумрака, от самого пола, и шел манящий Волина гул. Он вслушивался и всматривался в его направлении, надеясь различить заторможенные слова и мутные копии образов, приготовленные ему пустотой. Все желания в нем замерли, все силы ушли на концентрацию внимания, и когда она стала запредельной, он почувствовал, как сам стал частью безмолвного, безвременного полусумрака, услышал чужие слова и проник в чужие желания. Слова доходили до него глухо, точно из-под воды, зато чувства рождались мгновенно, яркими короткими вспышками.
Он слушал частый стук сердца и чувствовал, как колотится рядом другое, не родное ему, но и не чужое.
«Идем». – «Иду». – «Идем». – «Иду, Коля, иду».
Она привела его на чердак, выбрав момент, чтобы никто из соседей не заметил их на лестнице, а потом в темноте испугалась. Тогда он взял ее за руку и повел, как маленькую, дальше, и она пошла за ним. Они выбрались из темноты, поднявшись по лестнице в пустую башню, и он, наконец, поцеловал ее. Она вжалась спиной в деревянную стену, доверчиво открыв ему мягкие губы. Они целовались, пока не закружилась ее голова, и пока его руки не залезли ей под платье, и оно расстегнулось. Маленькие груди оттолкнули его. Он отстранился и осторожно сжал их руками, посматривая вниз на аккуратные черные панталоны.
«Хватит». – «Не буду». – «Нельзя». – «Это нельзя».
Она не понимала, куда делась ее воля. Ей было стыдно и сладко. У него были сильные руки, ей нравилось, как они гладили ее тело. Она только боялась, что он полезет к ней в трусы, загадала себе, что ни за что его не пустит, и собирала все свои оставшиеся слабые силы, чтобы ударить его, если полезет.
Волин никого не видел в мутном пыльном полусумраке, пронизанном лучами, как не старался. Он бы и не чувствовал и не слышал ничего, если бы не тайный помощник, укладывающий в его голову чужие слова и чужие чувства, которые только оставалось понять.
Легкое шевеление потянуло его к лестнице, и он поднялся за ним на смотровую площадку. Там он ничего не увидел и не почувствовал – ни высоты, ни города внизу, ни ветра, ни солнца. Его пространство в этом мире ограничивалось охватом рук, он был здесь слеп и глух, а видеть и слышать мог только страшно далекими и слабыми чужими чувствами.
Тогда он подчинился законам чужого мира и снова услышал.
Они стояли на смотровой площадке, на одной высоте с голубями, как будто парили вместе с ними над городом. От страха высоты она вцепилась руками в ограждение, не в силах перевести дух. Он стоял сзади, обхватив ее руками, готовый защищать свое богатство. Схулиганив, он таки засунул руку в ее панталоны, и она не смогла его оттолкнуть, а только сжала ноги, принимая в себя счастье и ужас и готовая лететь наперегонки с ветром вместе с самым близким ей человеком, который, как
| Помогли сайту Реклама Праздники |