Младший научный сотрудник Богом забытого НИИ, тот был вечно с тубусом, сразу как-то затерялся в большом пространстве квартиры, и не только под впечатлением своей женитьбы, но вообще как-то затерялся, – нес в большой салатнице, когда бывали гости, одевал новый костюм, называл соседей по имени-отчеству, на что те отвечали буднично «Игорек». И как не брил он щеки тщательно и подолгу, все равно оставался на них белый налет, как будто лицо было испачкано мелом. Потом он помер.
Она не всегда всё хорошо запоминала. Поглядев с провинциальной нежностью на замысловатый орнамент дома, опубликованный современным архитектором в общую структуру здания не спросясь, она шла по тротуару, жмурилась от красоты. Вроде был февраль, Не много знала она о том, какими бывают серые будничные дни в северном городе в конце февраля. От спешных событий (вроде новогодних или майских праздников) остались, кажется, только эти: «Не стой столбом, дура», – кричал как-то крановщик на зазевавшуюся девочку, и та бежала до дому, срывала на ходу вишни, свисавшие через забор. Сослуживец мужа, красивый и насмешливый бородач, говорил о каких-то окисях углерода, поглядывал, целовал ручки, а после вдруг сердечный приступ, и какой-то полковник с дочерью – «вы только не плакайте», всегда, по всем комнатам, среди испуганных соседей, находили ее. И сразу вразумили, сразу тяжесть, подступившая грозно к груди, отпустила. Перебирая мужнины вещи, она сама потом дивилась – какие маленькие брелки, а воротники рубашек почти до колен.
Прошагав по коридорам школы, держа классный журнал на сгибе локтя, она остановится, бывало, у двери – военрук в это время проходит рядом, – поднесёт палец к губам, и резко отворив дверь, сразу же наступает кладбищенская тишина в классе. Млечное марево скандала будто повисает в воздухе, чьи-то слова и обороты головы прекращаются так же естественно, как находились когда-то в бабкином сундуке разные странные вещи - приталенный старый «костюм» подсвечник, или перо. Художник появлялся на набережной к девяти часам, ловко раздвигал треногу этюдника, ставил лист картона и ждал. Ждала и она, тайно надеясь, что тот молодой, в цветастой кепке, тоже придет, но он не шел, загибал уже своим поездом не одну станцию. Там же, в сундуках, находились и другие вещи. Больше всего занимало перо, которым она пыталась выводить первые каракули письма – уже выцветшее, вроде тех павлиньих перьев, которые иногда вылетают из невзрачного голубя. «Прочти-ка урок», – скажет она кому-то, спрятавшемуся за спиной. И останутся в проеме двери широкое окно коридора и мелькнувший каблук военрука в том застывшем мгновении. И так – каждый день.
Несносного бородача, который, как она считала, напророчил, она как то видела во сне – подбегал почему-то к кафедре института, в котором она сама училась и, смахнув прическу, говорил о концентрации СО в крови, о необходимости чего-то, почему-то плевал. Когда плохо спишь сны – снятся. Мать всегда называла такие сны – бредовыми, искала, будто, запропастившийся рецепт, когда наступала зима, и накрепко завязывала ей банты и крестила ранец, пока она шла до калитки, и выжимала из ягод прямо в стакан жирную слюду из марли и заставляла этот эксцентрический напиток, с привкусом чеснока, пить на ночь. Она тоже начинала видеть сны пророческие – сердитые глаза, прилипчивые восковые руки, отдышка. Уцелеть от зимы не всегда получалось. Море зло трепало вылетевшие из окон занавески, падал мокрый снег, и тогда из сундуков доставались старые вещи, теплые капоты. «Босой не ходи» – говорил отец. Тетка тоже частенько захаживала из своего небытия, а тихие шаги по квартире в неурочный час неприятно ее напоминали.
И где искать теперь, в этой толпе того, на котором, хоть и не очень радостно, сосредоточились вся её жизнь. Она заходит на двор и сразу ищет его – либо в куче песка, либо в лабиринтах турников и качелей, среди многочисленной, похожей на лица, самозабвенной малышни – умного, единственного мальчика в коричневых сапожках. И когда находит, ведет домой, кормит и укладывает спать. Семеня ногами, и в общем смысле этого слова никогда не переставая семенить, она идёт рядом с ним, читает иногда сказку на ночь, и сама бывает, бормочет что-то несуразное во сне, и видит иногда как легкое, совсем другое платье спадает с её бёдер.
И, наверное, в силу тех самых причин, когда в молодости зачитывалась романами, мало кто из добропорядочных горожан, не будучи во власти господ Гримов и Андерсена, соглашался разделить это вдовье покачивание в венских креслах с опаской, быть может, когда-нибудь уткнуться в Достоевского. По вечеру можно заглядеться на пылающую утробу топки в полуподвальном окошке котельной, а проходя мимо окна жил конторы, увидеть, как там, целый день сидит за столом человек, и, положив руки на стол, ничего не делает. Метко пущенный снежок оставит на стекле кляксу, клякса привлечёт за стекло учителя рисования, пробующего на ощупь её не испытанность форм, и есть, по-видимому, большое удовольствие очистить мандарин зубами в его возрасте, идти по набережной, чтобы рисовать белые кубы. Иначе ничего хорошего не выйдет. Если не обуздать мир такими квадратами, он неминуемо превратится в невзрачную комедию, легко, затем, опустится до издевательств и остановится на плоском анекдоте.
Раньше приходили по субботним вечерам гости, в основном с мужниной работы и подолгу сидели за столом. Отцовская привычка долго и пристально глядеть в глаза собеседнику и будто совсем не интересуясь всем остальным составом человеческого тела, довольно скоро давали понять, что человек вообще никуда не смотрит, – осталась в ней, в то время как материнская и частью бабкина мелочь, вроде наворачивания подола и семечек, исчезли. Осталась набережная в тихом приморском, но так и никогда не выучившем повадки моря, городе, все больше уходящего тропинками в глушь ущелья и ищущего там кифару. Рыночная площадь пуста. Наклонив голову пройдёт старьёвщик, ведя под узду пегого плешивого осла, – такие ассоциации, почему то, остались, хотя наяву она никогда этого старьёвщика не видела.
2
Промельком в глазах, со стороны пустующего, не занятого человеком пространства, когда идет он по дороге, все, что окружает его, и все, что непосредственно не касается до него самого, кажется не важным. Дальше сиреневый цвет занавесок первого этажа – непривычные, преображенные нечаянной весной, улицы; вылезший из-за угла автомобиль, глазастый, с дамскими перчатками на заднем стекле, нервно дымя, вылезет из подворотни. А рядом послышаться голоса волнующейся толпы у продуктового магазина, – и пронесется прохожий, в пальто нараспашку – оттепель. Хорошо зная, что за видимым спокойствием ничего хорошего не последует, он поскорей перешел улицу.
У причала призрак баркаса, с ржавыми боками и глубокими вмятинами по ватервейсу, с блестящей рындой и загадочно темными внутренностями кают. Чайка парит высоко в небе, силясь достать вон то облако, которое силится достать вон тот шпиль, вдалеке просвет его, падая косым лучом, освещает ту невеликую жадность до разного рода живописных видов и колорита не земных красок, которые очень любимы теми мастерами, которые стоят на набережных весной в валенках, а летом в калошах. И обернувшись на стену здания…
Что-то такое он уже видел когда-то, – пегий, капризный, с вмятыми в череп глазами, с умным лицом (если вообще мраморная статуя может выглядеть умно), он, разглаживая тонкую шелестящую бумагу, мелко брал пинцетом и рассматривал на свет. Вещь!
В этот год, возвращаясь с «курорта» (или, попросту, из родной деревни – великолепные закаты, легкое марево паутины на стекле, а визг циркулярной пилы и тот приторный запах свежераспиленных досок, на которые садились осы, зарифмовывал тягучие вечера в другое содержание), он сразу же поймал себя на противоречиях. После заколдованных туманом диких и дождливых утр в это лето, чистого, почти горного воздуха, и того умиротворенного движения различных звуков, когда лягушки хором не давали спать, мешаясь с криком иволги и поскребу о крыши еловых веток, самая дорога от дома до полустанка, с массой все тех же видов, но уже в другом окружении, произвела другое впечатление. Держа вещи на коленях, он прикорнул, прислонясь лбом к окошку, уснул; битком набитый автобус попадал в ямы, толпа ухала, но все же кое-как доехал, преодолел. Потом, в поезде попал в плацкартный вагон и тоже ехал долго – с верхних полок торчали грязные пятки пассажиров, воняло уборной, а дети неряшливо ели пюре. Все это нелегко было объяснить, не всегда сочеталось с теми чувствами, которые он недавно испытал. Долгая езда тем плоха, что настраивая на браваду, кончает укачиванием, а выспаться все равно не удастся. Дальше, кое-как отделавшись от мрачной возни (ночью кто-то кашлял и пел), и уйдя в тамбур, за полями и косогорами мелькали призрачные лунные тени, он закуривал, а вагон, мерно покачивался и гремыхал буферами, уносил его в неведомую глушь.
[justify]Поезд шел размеренно, чередуя пролеты между столбов с теми провалами пространства, открывающих невероятный простор и тут же обрезая его