проветривала избу – этот тлетворный запах немощного тела был неистребим.
Ему-то ещё повезло – лежит себе в стоге сена, как фон барон. Калач высунул руку из-под тулупа и потрогал валенки: снег на голенищах превратился в воду. На плюс температура пошла – надышал он в своей норе. А как бедные солдатики сейчас мерзнут в чистом поле в своих окопах? И он бы, верно, также мерз сейчас, не попади в конные грабли. А может, и убили бы давно! Бросили бы его тело в им же вырытый окопчик, развернулся бы танк со звездой на башне разок на бруствере, ссыпая вниз замершую глину – и всё! Упокойся с миром русский воин Тимошка.
Мысли его потекли плавно, как облака по летнему небу, и он, пригревшись, незаметно уснул. Проснулся также внезапно от нестерпимой духоты и от пронзительного собачьего лая над головой. Ещё не соображая, где он находится, инстинктивно рванулся вверх и, пробив головой запорошенное снегом сено, вынырнул из стога. Шмель смотрел куда-то в метельную мглу и истерически лаял, поджав хвост между ног. Лошади у стога сгруппировались и тревожно фыркали, потом, словно по чьёму-то наущению стали перестраиваться в защитный узел-круг, мордами вовнутрь, а задом к предполагаемой опасности. Внутри круга оказались сосунки и стригуны. Волки! Тут и к бабушке ходить не нужно! Вот гады! Их только не хватало, без них мало бед!
Калач закричал матом в метельный водоворот, защелкал кнутом, потом долго курил, чтобы волки, почувствовав запах человека, отступили. До самого белого дня он ходил взад-вперед по стогу. На рассвете лошади успокоились, Шмель, распрямив свой хвост, стал играться с хозяином. Опасность на этот раз миновала. Тимошка слез со стога и стал гонять лошадей по кругу, чтобы те согрелись и заодно притоптали снег. Метель не стихала, хотя при свете дня уже можно было, приглядевшись, различить контуры леса, находившегося в метрах двухстах от стога. Скорее всего, оттуда и пришла волчья стая. Но волки в ту ночь не проявили настойчивости. А вот следующая ночь задалась, хуже не придумаешь.
Умные кони, почуяв опасность, проделали тот же маневр с защитным узлом, видимо, в их крови хранилась генетическая память далеких предков, которым таким образом приходилось противостоять хищникам, хотя Калач готов был поспорить, что этому приему лошадей научил красавец жеребец Цезарь. Но и волки тоже, кое-что вспомнили из своего давнего прошлого и применили тактику психической атаки, пытаясь посеять в табуне панику, принялись выть и имитировать нападение. Теперь уже Тимошка видел их силуэты.
– Лошадки, милые, только не бегите! Цезарь, голуба, прикажи им стоять, как они стоят, и хрен они вас так возьмут! Они, гады, только и ждут того, что вы дрогнете и побежите. – Он вновь щелкал кнутом, плевался, матерился, бросался сеном, и когда ему стало совсем страшно, вдруг, принялся петь частушки и плясать:
«Сидит Гитлер на березе,
А береза гнется.
Посмотри, товарищ Сталин,
Как он п……тся.
...Кони утробно ржали и били по метели задними копытами. Один раз серая тень неосторожно приблизилась к табуну, и последовал глухой и резкий удар, как будто по мясной туше ударили колом, тень, взвизгнув, отлетела во тьму.
– Ага! Перепало, паскудина! Подходи за добавкой! Молодец, Цезарь! – И Калач вновь пустился в пляс, подзадоривая и себя и лошадей. Шмель носился за ним, остервенело лая, должно быть тоже от страха.
Когда рассвело, волки ушли. Метель стихла. Калач спустился к табуну. Лошади обрадовались ему как родному, обступили и стали тянуть морды, требуя внимания, и, как генерал орденами и медалями, Тимошка принялся «награждать» их поцелуями в морды, дружеским похлопыванием по шее, поглаживанием по гривам и холкам.
Кони толпились вокруг него, заглядывали ему в глаза – им за ночь, проведенную в страхе, хотелось ласки и доброго слова.
– Родненькие вы мои, выстояли, сдюжили! Ничего, коняшки, метель унялась, нужно мне в деревню ехать – ружье добывать, без него не сдобровать этой ночью. Вы только за мной не идите, тут ждите, ещё неизвестно, какие там дела.
Он нашел возле стога черенок от вил и, привязав к нему ремень, надел на плечо. Это на случай, если волки наблюдают за ним из леса. Им хорошо известно, что обозначает палка за спиной человека.
Дымок не пошел, а поплыл по снегу, выпрыгивая из сугробов, местами доходившими ему по грудь.
Продвигался Тимошка медленно, с перекурами, чтобы не загнать мерина. Уже подъезжая к задам своего сада, Калач почувствовал, как конь под ним устало захрапел. Дома его ждала радостная весть – немцы из деревни ушли ещё вчера днём. Бабка принялась ему сообщать об убытках, которые понесла деревня от их ночевки: у кого гуся съели, у кого курицу, кто-то даже барана лишился…
Но главным было то, что Арина жива и здорова.
К табуну Калач возвращался на лыжах. Обратной дороги Дымок бы уже не осилил. Нужно было засветло пригнать табун на конюшню. Про ружье он на радостях забыл, но волки не дремали. Им удалось отсечь от табуна стригунка двухлетку. Зарезали они его тут же, возле стога, на глазах родного табуна и, когда Калач подъехал к коням, от животины остались лишь кости на окровавленном снегу. Впрочем, это было даже хорошо: волки насытились, получив свою дань, и уже не стали преследовать, вязнущий в снегу, табун.
И вновь: Цезарь, Копчик, Чалый, Огонек…
Он принялся вспоминать лошадей, которых знал, и они все, как живые встали перед глазами: милые, добрые, бессловесные твари. Они были разных мастей и характеров: были и истинные труженики, вроде Кастета, но были и с хитрецой и с ленью, одни, как люди, жили с открытой душой, другие же – себе на уме. Сколько их было на его памяти сотни, тысячи? Вот кто заслужил памятник от благодарной России – обычная крестьянская лошадь, которая и землю пахала, и пушки таскала, и миллионы километров намотала по русскому бездорожью. Все лихолетья истории аукнулись на её шкуре, да ей в ноги, в бронзовые копыта поклониться надо.
Ах, Арина, сударушка ты моя, как бы ты выжила бы со своими братьями в войну, если бы жеребец Цезарь не делился с тобой своей пайкой овса? Приворовывал Тимошка овёс. Немного, всего-то маленький ситцевый мешочек – килограмм не больше, но почти каждый день с конюшни приносил. Арина этот овёс сушила на противне в печке, молола на ручной мельнице и варила братьям кисель и кашу. А что делать-то было? Своя картошка еще до Нового года кончилась.
Про то, что Калач тогда лошадей в поле угнал, колхозное начальство не вспоминало, а обратило дело так, что он, Тимошка, должен был бы быть благодарен за то, что не призвали его к ответу за самоуправство. Ведь поморозь он тогда коней или порви их волки – взгрели бы как миленького, вслед за старухой Маслой бы отправили. Хоть за стригунка-то не спросили, и то потому лишь, что в этот же день к конюшне два немецких тяжеловоза прибились. Получилось, что даже на одну лошадь в колхозе прибавилось.
Иной раз придет председатель за своим мерином Буяном и сразу с ревизией:
– Жеребцу даёшь овса?
– А как же! Полведра в день по норме.
– Пойдем, глянем!
И давай сапогом конское «яблоко» крошить, смотреть, есть ли в нем овес переваренный. Калач только улыбается: «Дурак ты, хоть и председатель. На чём поймать решил? Да я могу ему и вовсе овса не давать, а в навозе он все равно будет присутствовать, потому, как я ещё с осени с тока себе запас овсяной трухи сделал».
Сошлись они с Ариной в 42 году – и опять-таки зимой, и метель на улице пылила. Долго он к этому разговору готовился, хотел сказать ей: «Я тебя с ответом не тороплю, понимаю, что я калека, а ты вон какая – красота писанная. Это сейчас в деревне парней нет кроме меня, а кончится война, и вернутся герои в орденах и медалях… а я тебе всё равно помогать буду, даже если ты мне и откажешь. Ты меня не жалей, а говори прямо, как есть у тебя на душе…».
Да и много ещё чего сказать хотелось. Мать её к тому времени померла, и стал Тимошка к ней захаживать в гости, иной раз и припозднится, засидится до поздней ночи. Тут ещё бабка его масла в огонь подливала каждый день, знала, что он ей овес носит, и не одобряла этого дела:
– Корми, корми, дурачок, чужую кобылу, только неизвестно кого ещё она катать станет и под кем сбрыкивать.
– Замолчи, старая язва! Ты-то своё уже откатала, – вспыхнет Тимошка, – не сегодня-завтра сколотят тебе вечное стойло. Сколько же в тебе яду?!
***
Вспомнил он и то знаковое событие в своей жизни, наверное, второе по значимости, после того, как он попал в конные грабли.
– Тимош, поточи мне ножницы, а я тебя подстригу. Оброс ты, как дьячок.
Наладил он ножницы, стала она стричь его. Хоть и война, а молодость берет свое – грудь девичья налилась так, что, думается, платье по швам трещит. Коснётся невольно Арина грудью его спины – а у него белый свет перед глазами радужными пятнами пляшет, пальцами за ухо его возьмёт – пол из-под ног уходит, дыхание заходится.
Тут он ей и выпалил. Те речи, которые он готовил, забылись, как ненужные, только и молвил два слова:
– Пойдешь за меня? – спросил и сам испугался своей наглости. Сейчас откажет и придется ему бежать домой с недостриженой головой, а то, может, и вовсе утопиться.
– Тимош, а за кого же мне ещё-то идти, как не за тебя? Прикипела я к тебе душой и братьям моим ты, как родной.
А он от радости, будто рассудком тронулся – сам же стал отговаривать, что-де подожди, вот война кончится – герои с фронта вернутся, а так что же получается, что прикормил я тебя овсом, как лошадь?
Смеется его Арина:
– Глупый ты, Тимошка! Не нужен мне никто, кроме тебя.
Тогда-то он, наверное, и поцеловал её в первый раз, робко, неумело, боясь испортить, спугнуть неожиданное счастье, которое опустилось к нему на мозолистую ладонь, будто бабочка - нежная и хрупкая. Тронь её пальцами и осыплется с бархатных крыльев золотая пыльца и лишится она радости полета. И опять в ту ночь на дворе мела метель, гремела война, горели города и деревни, писались сухим казенным языком похоронки - а он был на седьмом небе от счастья. Домой он возвращался уже под утро, и мерещилось ему, что снег отливал синевой весеннего неба - и сладко так мироточила душа…
С той поры шестьдесят лет минуло, будто один день прошёл.
Помнится, мать его тогда эту радостную весть не одобрила, засомневалась, как бы ни стала его Арина после войны гулять – уж больно красивая. Но кончилась война, вернулись мужики с фронта, переженились и принялись пить да гулять, наверстывая упущенное время, своих жён мордовать.
Иные и пяти лет на гражданке не протянули: кто в тюрьму, кто в могилу – будто плугом прошла война по их судьбам. А он со своей Ариной живёт душа в душу. Братьев её, дочь родную вырастили, выучили, теперь уже внуки и правнуки есть.
Вспомнилось, как на его юбилей – 80-летия, все собрались, нарядили его в новый костюм – а он в костюмах отродясь не ходил: тут жмет, там давит – а в подарок ему новую гармонь поднесли – и не магазинную, а заказную. Братья Арины все в большие начальники вышли: старший, Илья, до генерал-майора дослужился, младший, Петр, до прокурора области, да и родная дочка не последняя спица в колесе – главный бухгалтер на заводе.
Встал Илья с рюмкой:
– Дорогой ты наш человек, следовало бы назвать тебя Тимофеем
| Помогли сайту Реклама Праздники |