он меня.
Олёна досказать не успела, а малыш как хрястнул! по отцовой морде чугунной сковородкой. Мамка только ахнула: но поздно – с носа кровь полилась, и срамотным пятном глаз заплывать начал. Еремей покряхтел, просыпаясь, красные сопли сглотнул, и обиженный, ушёл спать в дальнюю тёмную спаленку. Но так как возмущению его не было предела, то и уснуть он отказывался, бередя старые любовные ранения – зашитые суровыми нитками. Под сердцем сидит уже поржавелая бронзовая пуля, больно чиркнувшая жёлтым отказом одной огненной красавицы – с тех времён только пепел осел на дырявых стенках, и проходящие мимо посёлка зелёные поезда слегка встряхивают память, свищут наперегонки: – как она там? с кем?.. А в этой белой пелерине, похожая на привидение, сказку, и чудо, ступает девственная богодарица, с которой ему захотелось иметь кучу детишек, животное хозяйство, плодоносную ниву – но не хватило всего лишь крепких слов для доверия, хоть бы и бранных...
Встал Ерёма с лежака, скрипя железными пружинами и своими зубьями. В потайном местечке у него был припрятан запас дурман-травы, отвар болиголовки. Когда-то ещё Жорка Красой с города привёз; шутили ребята, что маета это, бледное похмелье... – ан нет, заблазило летать, и в окошко постучали крыльями лебеди. Голодная лошадь сквозь стропила просунула голову: –хлебушка дай, хлебушка...
Долго Еремей крошил ржаную буханку, соря по углам на глазах удивлённых мышей. А к первым петухам чуток опомнился, насрал посерёд комнаты, и умер до рассвета башкой в своей куче... Уморился, сердешный...
====================================================
...Умка подошёл ко мне сегодня опечаленный: играть ему не с кем.
– Что так?
– Ничего. Просто у Генки папа умер. И он теперь не выходит, а без него скучно. – Малыш с необъяснимой близкой тоской смотрел на меня, и если б Олёнка увидела, сунула подмышку градусник. Отца Генкиного я знаю; мельком видел, как он на завод ходит, как ползёт обратно с работы. Я когда Олёне про его смерть сказал, то конечно, спёр всё на водку – больше не от чего умирать в молодом возрасте. Он ровесник мне почти: парой лет старше – не считается. Жена моя горестно ответила, что двое детей у него осталось на женских руках. Олёнка ещё меня нежно за уши потягала, не сумев схватить за короткие волосья: – береги печёнку – а в глазах её синих потаённый страх вперемешку с верой.
И вот Умка услышал разговор наш на кухне, напридумывал в головёнке пакостей разных – и к ночи дело, мы и уснуть не успели, а из комнаты его будто собака скулит. Но псов, своих иль чужих, нельзя к хате приваживать; пошёл я на цыпках, хвать за ошейник, а он мне на шею с плачем кинулся. Сын мой, а не пёс дворовый.
– Что с тобой, сынок? - Повис на шее белым бантом – ни снять, ни распутать.
- не умирайте... пожалуйста...
Его я успокоил, потому что живой сам – а Генку не смог, отец ихний помер. Запрятался мальчишка в серых кустах на лугу и выл, ненавидя всю округу. Пусть меня – он мать свою проклял, за то что батьке смерти желала в запойные дни. А трезвый, сколько уже говорено про нас, человек душевный и мужик рукастый.
Маленькой дочке три года. Жена Танька детей вытянет с работой и огородом, но о личной жизни забыть, наверно, придётся. Сходит иногда на сторону тайно и радостно, возвратившись – улыбнётся; а домой не приведёт хахаля, я её знаю.
Олёна моя после похорон пришла, в дыхалку мне носом ткнулась; а я лица её не вижу, только темечко, откуда рыжие волосы растут. И не понять, что думает по буквам, а толком ясно беспокойство. Не спросил её, сама нашептала: – ты когда в разлуку убегаешь, я на рубашках твоих сплю... как будто мы вместе – и всегда почувствую, если с тобой плохо.
Кружится полупьяная ночь, слабые ноги в коленках гнутся. Чувства её в истерике, в заповедном плаче: она клянётся зарочным обетом, что лучшее впереди – прошлое громоздко ненужными вещами и людьми, случайными в нашем уютном доме. Приходят – помири, обогрей, накорми, приласкай – и не спрашивают больную душу о её страданиях; как жили друг без друга, каждой клеточкой микробной поминутно врываясь в память. – Я рисую тебя в небе глазками реактивных самолётов, лучами солнечного колобка, и тёплые веснушки каплями грибных дождей; ты милая, какой была и годы назад – при первой встрече подняла брови на моё неуверенное хамство, а сегодня бросилась в объятия, тоскуя от тяжкой разлуки на миг, на маленькую запятую в большом сочинении нашей жизни.
Может, вправду мне опереться на церковь, и пусть посредники меж землёю да небом решают окаянную судьбу. А то ведь совсем замучили тараканы вдумчивой глупости, над которой родный дедушка Пимен вусмерть смеётся. Он решил, что ему одному позволено мыслить о будущем: – я говорит, – стою на краешке жизни, и тихим спокойственным пешеходом опущусь в свой срок на парашютке в глубокую могилу. Даже гробовые черви меня не услышут; а поспешат всей ордою туда, где вы с Яником стремглав разобьётесь в пропасть, о камни свернувши хряпкие шеи... Отчего? – спросишь. Оттого что люди разучились покою радовать. Вся крутом суета за телесною негой, жратвой повкуснее, за страстями – а для того ли бог в муках человека рожал, испёкся душою. Он страдает за каждого, за торжество одиного сердца – коему имя наречённое.
==================================================
Чудной цветок. Он играет со мной - невозможно поверить, он тихнет и прячется - найди меня, и я ищу его под лопухами золотого уса - ау, ты где - притворяясь и радуя. Когда подхожу я со стаканом воды, чтоб полить, накормить - казалось, тянись, отдавайся под струи дождя, ведь солнце такое палёное, и с юга все запахи жарки, тянись - а этот чахоточный ростик головенькой своей никшнет в сторону, под куст уворачивается.
Здесь должна быть серьёзная тайна. Видно, беременный он. И на маковке зреет бутон.- Ах ты, грешник! Изменник, скотина. Ведь клялся, что любишь меня. Ведь божился??
И тут я заплакал. Всю горькость обиды, тоски, ожиданий - в единой слезе, кой не хватит ресницу смочить.- с кем? когда хоть скажи,- безысходно, потерянно, всё же.- пчела прилетала…- шепнул, простонал.- да смахнула с крыла.
Реклама Праздники |