выводу. Даже последний костюм, напяленный на это тело нашими коллегами, не скрывал личности этого человека. да, с него сняли все кольца, серьги, пирсинги, замазали, как смогли, причесали как хватило сил и терпения, но никуда не уйдёшь ни от записи о причинах смерти, которые не должны расходиться по нам, всяким низшим служителям, но расходятся по причине того, что на прощании и похоронах бывает всякое, и может такое случится, что будет скандал, и мы должны быть готовы ко всему. Да и черты лица ожесточились и застыли в какой-то ехидной улыбке. Тут уж как ребята ни пытались, ничего у них не вышло с тем, чтобы преобразовать застывшую гримасу в что-то покойное.
– Не будет, – пообещал мертвец хрипло, но разборчиво, – я давно умер, просто хоронят меня сейчас.
Мы переглянулись, Тео закашлялся, но спорить не стал. Крышку наскоро сдвинули, закрутили. А то ещё передумает!
***
– Ваш супруг ждёт вас, – уговаривал я старушку. Времени было много. К ней пришло всего три человека. одинокая, уединённая жизнь. И такой тихий конец. – Не бойтесь, просто закройте глаза и лежите.
– А он точно ждёт? – сомневалась она, хрипела. Изо рта текла какая-то серая муть, которая, впрочем, не оставляла никаких следов в нашей реальности – это посмертие уже тянулось к этой, похоже, задержавшейся на белом свете душе.
– Да чего ты…– Магнус фыркнул, но я отмахнулся от него.
– Ждёт, давно ждёт.
Старушка посмотрела с недоверием, серая муть стала настойчивее. Я не торопил. Страшно уходить в ничто, а так в обман. Или не в обман – не знаю.
– А сынок-то мой как же? – вдруг спросила старушка и тихонько охнула, оседая в последнем своём логове.
Я не ответил. Некому было отвечать. Не стал расстраивать затихшую душу тем, что провожают её всего три человека, и все они женщины. Нет её сына тут, а почему – не ведаю. Но мне и не надо знать, мне надо завинчивать последние винты.
***
Зато следующая рыдала почти в голос, даром, что голос был отвратительный, хриплый. Душа, едва набравшаяся жизни, готовая была распустится цветком и задышать в полную силу, была убита и испуганно хлюздила в последнем присутствии.
– Чего? – спросил я, узнать в чём причина не успел, пришёл уже к завершению сводки.
– Дура, – коротко ответил Тео, – что-то там о любви.
О любви! О, сколько у нас мечутся из-за любви или из-за того, что было названо любовью. Любящие и отвергнутые. Ревнующие и насмешливые. Ну и такие – дурные, решившие, что всё, что важно сейчас, важнее всего на свете. Однажды я услышал фразу, кажется, от Тео, что первая любовь идёт от чёрта. Всё больше убеждаюсь, что он прав. От такой правоты и плодятся у нас хлюздяшие души, которым уже не поможешь.
Магнус отвернулся, принялся закручивать винты. Я не стал вслух замечать его непривычного молчания. Зачем? У него дочь. Примерно таких же лет, как и эта, затихающая. Только его дочь будет ждать его с работы, а эту мы сегодня закроем навсегда. Но он отец, и в зале сейчас сидит другой отец, и Магнус молчит, потому что ему самому страшно. Он здесь уже двадцать лет, а ему всё ещё страшно…
***
Закрытый гроб. Таким его выставили в прощальном зале. Совсем всё плохо. Оно всегда плохо, когда человек поднимает руку на человека. впрочем, один из них только кажется человеком, а на деле – зверь.
Закрытый гроб выставили на прощание. Даже проститься не с чем. Душа живых будет метаться и в минуты безумного отчаяния неизбежен проблеск такой же безумной слепой надежды:
– Там не он! Не он! Я не видела тела. Никто не видел.
Мы тоже не видим. Похоже, всё настолько плохо, что даже наши профессионалы-коллеги не смогли ничего собрать из того, что осталось от человека. зато душе не объяснишь. Она мечется, скребется из-под крышки:
– Эй…эй…здесь темно. Эй!
Мы молчим. Мы всегда молчим, когда у нас закрытый гроб. Мы ждём, когда его можно перегрузить на ремни. Но всё в тишине. Нельзя отвечать. Отвечать тому, кого не видишь – нереально страшно и в мои давно истлевшие двадцать, и сегодня, почти в половину века, и, судя по Тео, дальше тоже страшно.
– Эй! – скребется душа, плачет, слез нет, глаза высыхают первыми. Но душа рыдает. Ей не нужны слезы. Ей вообще ничего не нужно, кроме жизни, кроме возможности ещё раз пройти по дороге, поесть, обнять любимых, лечь спать в уютной кровати, а не в страшном и узком гробу, который, если повезет, отправится в последнюю печь, а если не повезет, будет разваливаться под весом и удалой мощью талых и подземных вод под землей, гнить, рассыпаться.
– Помо…– выдыхает душа, но не успевает произнести до конца. Никто ей не может помочь. Всё, закончилась наша власть. Нельзя дать душе денег или телефон человека, который всё разрулит. Можно только молчать, чтобы душа испугалась и отошла или смирилась.
***
– Завтра четырнадцать человек на плане, – в конце смены Тео, как всегда, обозначил завтрашние перспективы. Я не спорил. Зачем? Людям не прикажешь когда жить, а когда умирать. четырнадцать в плане – это значит, почти наверняка свалится что-то сверх плана. Аврал в смерти – это несмешно, но всегда вызывает нервный смешок. Тем более, через неделю обещают жару, сейчас начнутся озёра, несчастные случаи, перебор с выпивкой да у кого сердце не вынесет. Это всегда так. лето – вот жатва смерти. даже странно: всё цветёт, живёт, беснуется и активно умирает.
– Шеф, завтра не смогу, – ну вот, началось. Работа-работа, перейди на кого-то. – Я вам говорил. у меня врач, помните?
– Ага, у меня каждый день две дюжины трупов, а я помнить буду? – Тео огрызается, но без злости. Смотрит на меня: – а ты?
– Я приду, – пообещал я. – Я всегда на месте.
Трудоголизм – отвратительная черта. Иной раз не прийти пару раз – ничего, ребята ловкие, быстро подмену найдут, у другого подряда можно попросить на самый крайний случай. Но я-то знаю, что мои соратники по смене не так добры к метаниям душ. Они и по пальцам дать могут, и по рукам. А я где-то утешу может.
Или мне просто хочется в это верить? Или просто хочу возвышаться над ними? Мол, я лучше, да, лучше вас, милосерднее.
Разошлись в усталости. Говорить не хотелось – языки с трудом ворочались даже на пустые вежливости, не до разговоров! На улице было ещё светло, но мне не хотелось замечать ничего по сторонам или в небе. Усталость гнала меня к одному – к кровати.
А пришлось ещё искать себе что-нибудь на ужин. Благо, замороженной пиццы у меня на такие случаи хоть отбавляй. А дальше и спать можно было. Только ещё б телевизор полистать – не люблю засыпать в тишине – сразу лезет в память работа, а я верю: работа должна там и оставаться. Иначе я стану тенью самого себя и, даже глядя на себя самого, буду представлять, какая там будет моя душа?
Телевизор сливался и шумом, и цветом, даже в глазах зарябило и защипало. Вот дрянь какая. Менять его, что ли? Ладно, не судьба. Пусть бормочет, я так задремлю. Только позу сменю – рука затекла, не чувствую.
Пошевелиться удалось с большим трудом. Неприятное чувство отдалось где-то ниже локтя, затем взметнулось до самого плеча и вдруг отозвалось где-то в груди. Дышать стало трудно и больновато, так что пришлось откинуться на подушки и попытаться успокоиться. Как там лежалось? Левая рука под голову? Да…да, как-то так.
***
Левая рука была под голову. Левая. Почему темно? Тесно. Жарко. Нет. Холодно. Как одновременно может быть холодно и жарко? Стоп!
Рвусь вверх, налетаю на что-то неприятное.
– Лежи уж, – это, конечно, Тео.
От облегчения чуть не смеюсь, но не получается – в горле иссохло. Тьфу! Когда меня вырубило на работе? До жары ещё далеко. Хотя душновато сегодня.
– Лежи, – повторяет Тео.
– Который час? – голос мой хрипит я не узнаю его. пытаюсь потянуться, руки ударяются о дерево. И слева. И справа. И чуть выше локтя. Это не кровать. И не диван.
Это гроб. И я в нём.
– У тебя приступ был. Не помнишь? – Тео склоняется надо мной, я чувствую, как приблизился его голос, но не вижу его. мир чёрный-чёрный, в нём нет очертаний. – Первый и последний. Эх ты, как мы без тебя теперь?..
Я рвусь. Кричу. Паника накрывает меня. я не могу умереть. Я не могу так умереть! Смерть полагается помнить. Я не верю. Я царапаю ногтями по дереву. Я вою, но голос хрипит и не слушается.
Это неправда, это неправда. Я не могу не помнить момента смерти! я ведь умер! Или нет? Нет, не может. Не помню, значит, не было.
– Не вой! – строго приказывает Тео, – своих же напугаешь!
Его голос отрезвляет. Я падаю куда-то вниз, и что-то страшно-мягкое касается моей головы. Подушка! Рвусь вверх, хочу кричать, но Тео остерегает:
– Только дёрнись, рот заклею. И пальцы убери!
Он спятил! Да, вот оно –объяснение. Это просто его сумасшествие. Я жив. Я не могу не жить. Это ведь я. Я всё помню. я…
– пальцы убери, кому говорю! – грубая рука рубанула мне ребром ладони по пальцам. Стало больно от обиды и ещё от смирения. Оно пришло из меня, из глубины, поднялось к тому, что было горлом и стало воем.
Последним воем.
– да не вой ты! Свои же! Не понимаешь ты, что ли! – Тео был даже разочарован и не скрывал этого. – Чёрт!
Вой сходил вниз, растекался по мне, окутывал последними объятиями, вёл к смирению. И только последняя мысль мелькнула, обжигая досадой и бессмысленным гневом:
– надо же было умереть и всё равно оказаться на службе!
А дальше крышка и духота, в которой стучало, переливалось смирение, пытаясь добудиться до какого-нибудь из миров, лишь бы не оставаться на вечность в этом ящике.
| Помогли сайту Реклама Праздники |