Ну причем тут душа? Память, знаете ли, вещь неодушевленная! Иначе бы она давно уж устыдилась тех рвотных масс, которыми ее выворачивало. Днем с высоких, голубовато-бледных как щеки Пьеро небес на потемневший мартовский снег осыпалась серебряная пудра и, дождавшись фонарей, осветила мглистую ночь тихим, задумчивым светом. Царёв лежал на кровати, подложив под затылок сплетенные пальцы закинутых рук, и пялился в потолок, откуда на него, словно с темного экрана лился мутный поток взбунтовавшихся воспоминаний. Как с цепи сорвались. Кто выманил, кто натравил, кто посулил им индульгенцию? Или это он сам неосторожно скормил им несвежую приманку, отчего их теперь рвало цветными подробностями?
Человеческая память — не то склад, не то музей, не то кунсткамера, где воспоминания хранятся согласно назначенной ценности. Есть те, что на виду — что-то вроде избранных экспонатов созерцающего чувства, а есть такие, до которых не докопаешься. Одни свалены в запасники, другие рассованы по подсобкам или спрятаны в самые темные подвалы сознания, а на иных и описи не найдешь. Охотно вспоминается нечто безобидное и приятное, с трудом то, что прочно забыто, но не по причине малости, а из-за способности бередить душу. Бывает, что малозначащий эпизод отпечатывается с каменноугольной отчетливостью, а судьбоносный апофеоз выглядит туманным пятном. Не всякому воспоминанию суждено остаться явственной голограммой — по большей части это нестойкие мыльные пузыри, лопающиеся при попытке к ним прикоснуться. Самолюбие и настроение — вот истинные оценщики и сортировщики впечатлений. Становясь воспоминаниями, они приманивают цвет, запах, звук, вкус, свет. Впитав их, окружают себя ореолом, очертаниями схожим с неким образом. Этот их пульсирующий, тающий образ являет собой квинтэссенцию их содержимого, их видовой признак, свидетельство их сословной принадлежности. От иных морщатся, от других добреют, от третьих суровеют, от четвертых впадают в задумчивость. Всякий человек интересен своими прошлыми поступками, и память о них — это мост в будущее. В каждый момент мир описывается нами комбинацией пяти чувств, плюс текущим настроением, которое есть суммарный итог дежурных проблем. Добавьте к этому эксцесс возраста, и вам останется только покорно наблюдать, как память превращается в «зловещую, бессмысленную роскошь».
Что-то с его прошлыми переживаниями не так. Давно сублимированные, они стали мифом, печатным словом и, как ему казалось, были вытеснены во внешний мир идей и понятий. Ан нет: не сгорели и не витают в воздухе, а на время притихнув, как притихает боль, по-прежнему обитают в голове угрюмого субъекта далеко за сорок. Несется вперемешку одно за другим: он, лобзик и негласный мальчишеский уговор — кто лучше сделает. Мельтешат смазанные лица друзей: трус, добряк, друг, вредина, а этот ни то, ни се. Он выпиливает из куска фанеры узорчатую часть будущей полочки, на которую впору только коробок спичек пристроить, да еще какую-то мелочь. Повисит, повисит в уголке узорчатой подделкой рукотворной красоты, да и сгинет незаметно. И вслед за этим укол: у его закадычного друга всегда получалось лучше. Вроде бы и лобзик, и фанера такие же, но не было в поделках Царева шика. Одно безликое старание. Оттолкнулся от детства, и вот он уже на солнечной полянке с четырехлетней дочкой на руках. Она ему важно говорит: «Я умею лазить по деревьям, но еще не пробовала». Потом они показывают друг другу сбитые коленки, и лицо ее взрослеет, а его молодеет. Дымка мимолетного умиления и вслед ему грустное сожаление: как давно это было. Что поделаешь: дети взрослеют, мы стареем, дети стареют, мы дряхлеем. Теперь вот он одинок. Нет, нет, все, слава богу, живы-здоровы, просто так получилось. Сюда переехал недавно, покинув район из тех, где первые этажи затопила коммерция. На новом месте протоптал тропинки в банк, магазин, кофейню, парикмахерскую, кинотеатр и зажил прежней рутинной жизнью. Дерево растет там, где его посадили, а человек там, где хочет. Про него за глаза говорят: не человек, а перекати-поле. А все потому что он не любит места и компании, где попирается его свобода, хотя имей он возможность — сам бы стал ее душителем. В остальном он как все. Гениальность его таланту не грозит, как и алкоголизм, от которого менее всего защищены люди творческие. Есть мир и наше представление о нем. Одни следуют за событиями, другие их создают, одни объясняют мир, другие его изменяют. Он из числа первых, но среди них не первый. И даже не второй. Тем не менее, он знает о людях то, что они от себя скрывают. Слух у него, как у слепого — слышит, как муха ползет. Его ли в том вина, что другие этого не слышат? Он говорил им: «Я не могу вложить в вас мой творческий слух, я могу лишь сказать: предположим, у вас есть слух — слушайте». Слушают, но не слышат. А все потому что живут в цифровом зазеркалье. Набор человеческих амплуа ограничен. Так и живут, покачивая ярлыками. Они смотрят на него из прошлого, он на них — из будущего, и его не устраивает подмена красоты узаконенным безобразием. Он носитель высокого стиля, а высокий стиль, как высокая гора — с него все кажется плоским. Чтобы тебя помнили через две тысячи лет необязательно быть Иисусом Христом. Достаточно зваться Марком Аврелием или Спинозой. Между прочим, голубая кесарева кровь признак не породы, а патологии. От нее не краснеют, а синеют. А между тем, чем ближе к закату, тем четче и тревожнее контуры того неизбежного, что ждет каждого, кто решился родиться. Все больше разрыв между любопытной, бессмертной душой и начинающим сдавать телом. Время вытесняет погруженные в него объекты. Что поделаешь, такова жизнь: прими ее, как она есть или проходи мимо. Придет пора, и седой венчик волос окружит желтый валун его лысины, а через пятьдесят лет кто-то пройдет, не взглянув, на замшелый камень с его именем и эпитафией: «Прожил, не заметив мира, а мир не заметил его». Вспомнил, как умирала от кошачьей онкологии его любимая кошка. Вечером, накануне смертельного укола он с мокрыми ресницами держал ее, безнадежно худую, на коленях и гладил, а она звучно и признательно рокотала на свой кошачий манер. В ее урчании не было покоя и сытости здорового животного. «Будь мудрее, будь добрее, будь терпимее…» — пела она. Он записал ее последнее напутствие на диктофон и теперь слушает его в особые минуты душевного воспарения. После укола она лежала на боку с открытыми, хрустально-ясными, укоризненными глазами. Он с застрявшим в горле комом попросил врача закрыть ей глаза, и врач сказала, что у кошек глаза не закрываются. Он повернулся и унес слезы с собой. И тут же озеро с кругами рыбьего любопытства, похожими на кошачьи глаза. Рядом с ним молодая женщина. Над ними гаснущая голубизна неба в мазках золотистых облаков. Сирень, зная, что умирает, дышала глубоко и взволнованно, а женщина удивленно приподнимала брови и спрашивала: «Нет, правда? В самом деле? Вы серьезно? Неужели?» Наивная, она искала человека с душой и сердцем, как у нее. Способ размножения у людей есть одновременно источник одного из самых острых наслаждений. Призрачная темнота растворила обстановку спальной, сделала ее невесомой, нереальной, и в этой сказочной темноте они, одержимые обоюдным желанием, предавались удовольствию, от которого по телу провиливало невыразимо резкое, ознобистое содрогание. Утром он среди прочего украсил стол сковородкой, и два непрожаренные желтка качнулись, словно маленькие груди. Ей так и не удалось облагородить его мужиковатость, а он до сих пор не уверен, была ли она ему верна. Когда же через несколько месяцев они расстались, он с облегчением сказал себе: нет худа без добра ни на земле, ни выше. Ему тогда впервые открылась пугающая правда: в отличие от других людей его поступки направлялись не рассудком, а неким подкожным интриганом, что живет у него в крови и диктует правила ему и его героям с единственной целью осложнить им существование. Промелькнула его короткая семейная жизнь. Бессвязный монтаж, размытые эпизоды — всё знакомое, сотни раз виденное и с тем же ощущением непрочности и грядущее беды. И следом та, которая всё разрушила. Осень, изобилие, гниющие плоды и женщина вызывающей, прищуренной красоты, способная вдохновить и на убийство, и на великий роман. Ни того, ни другого он не сотворил. Роковая разрушительная страсть не обернулась великим назиданием. Нет, нет, снова копаться в этом нет сил: все давно прожито, пережито, отринуто. Остались только редкие товарищи по цеху, с которыми чтобы понять друг друга не нужно много слов. Все прочие — бездарные, завистливые, злые — продолжают бесчинствовать на полях великой литературы, понемногу превращая ее в невразумительный черновик. Где есть табу, там есть желание их нарушить. Читатель отличается от животного тем, что у него между пищей и ртом — рука, а у писателя — издательства. Ему никогда не приходилось им угождать, и потому, наверное, на его хлебе нет икры. Ничего, жить можно. Касательно припадка реминисценций, то впору воскликнуть: что за комиссия, создатель, со страхом заглядывать в омут памяти и ждать, что оттуда выплывет! А оттуда что только не выплывает! Воспоминания бывают разные. Есть светлые, легкие, трепетные, воздушные. Есть омерзительные, которые хочется раздавить с мстительным панцирным хрустом. Есть еще те, в которых притаилась угроза, которые жалят и от которых следует держаться подальше. Нежданный набег фантомов прошлого не открыл ему ни новых сантиментов, ни сентенций. И все же что за причина, по которой они гудящим роем набросились на него? Ах, да какая разница! В конце концов, снежной лавине все равно, отчего она сходит. Значит, накопилось, значит, не удержалось, и самое важное здесь, чтобы грохочущая самоистязательная масса не завалила долину его необременительного отшельничества.
Воспоминания всколыхнули душу, но не время. Оно не вскипело и не обратилось вспять, и телом он остался там, где был. Во сне у него не складывались цифры, терялась логика и возникало беспомощное недоумение. Под утро ему приснился сон, в котором он, приоткрыв скрипучие дверцы старомодного шкафа, заглядывал в его темное, пустое нутро. Оттуда пахнуло затхлостью, и он шагнул к занавешенному легкой кисеей окну, чтобы его открыть. В глаза бросились сидевшие на занавеске словно броши бабочка, таракан и пчела. Он протянул к ним руку — они не шелохнулись. И тогда он подумал: вот бы смахнуть их в банку и посмотреть, смогут ли они там ужиться!