«Какие профессии колдовские? Кузнец, мельник?.. Что еще? Нет, все же скудна человеческая фантазия: перечень непременно надо дополнить хотя бы одной профессией – театральный композитор. Да-с!»
Произнеся этот внутренний монолог, Лев Каждан удовлетворенно вздохнул, повернулся на левый бок и уснул. Звезда в проеме окна обиженно моргнула и накрылась облаком. Пожалуй, так было верно: маленькой голубой звезде холодно в бескрайнем небе, а под облаком, как под пуховым одеялом – уютно.
Бессонная ночь театрального композитора и звукорежиссера Льва Каждана подходила к концу, и он был рад, что ответил, наконец, на мучивший его вопрос: кто он? – Колдун!
Сон прилетел мгновенный, легкий, душистый. Будто кто-то невидимый прикоснулся к лицу прохладными ладонями, и откуда-то повеяло ландышем и сеном. Рядом сладко похрапывала жена, и лицо ее было тонким, бледным и нежным. Предутреннему свету подвластно любое волшебство: он с легкостью превратит шестидесятилетнюю женщину в юную фею, или наоборот, сделает юную девушку старухой. Ах, сон, мой утренний, ты как блаженство!
И как же краток ты… Не прошло и двадцати минут, как:
«Что это было, что, что?» – забилась-затрепетала в тревожном мозгу птица-мысль.
А было вот что. Неделю назад режиссер – человек столь же грубый сколь и талантливый, распекал завмуза «за недостаточно глубокое осмысление спектакля». Распекал яростно, не стесняясь в выражениях. При всех. Его, человека пожилого, уважаемого…
Тишайшему Льву Витальевичу только и оставалось, то покрываться краской и потеть. Возражать главрежу Ивану Александровичу, или как за глаза называли его в театре – Г.Р. было опасно. В гневе он был страшен, чем вполне оправдывал свое второе, шепотом произносимое прозвище – Грозный.
– Стыдно! Адски стыдно, Лев! – гремел Грозный. – Столько лет в театре, собаку съел, можно сказать, а не чувствуешь характера. Чутье подводит? Постарел? Ты не постарел, ты одряхлел! Это безобразие! Что это за тема у героини? Сопли! Розовый клей! Устал? Так и скажи, снимем тебя со спектакля! И не надо мне Вайнберга![sup]1[/sup] Здесь совсем другая музыка нужна, можешь ты это понять?
Где-то со дна души поднималась горячая волна: «Не смейте! Не смейте! Нельзя так унижать человека, друга, с которым не один спектакль выпущен, который никогда тебя не подводил. Ну, не ладится. Не выходит эта проклятая тема Настасьи Филипповны, будь неладна и она, и ее создатель – Достоевский. Не по-лу-чае-тся! Дался же Г.Р. этот «Идиот», будто другой классики нет…
Но ярость благородная, вскипавшая как волна, лишь оплескивала сердце тяжелыми горячими брызгами и тихо стихала у горла. Не был наделен смелостью тщедушный Лев Витальевич. Могучая витальная сила, клокотавшая в его отце – потомке одесских биндюжников, так в нем и запечаталась. Сыну Льву не передалось ни широкой грудной клетки, ни мощного разворота плеч, ни жилистых каменных ног и рук, ни трубного голоса. Сын, словно в насмешку над судьбой названный Львом, был тонок в кости, узкогруд, длиннопал. Вдобавок с лица его не сходила робкая извиняющаяся улыбка: рука не поднималась обрушить гнев на такого! Отец лишь шумно вздыхал и в сотый раз спрашивал себя, почему его единственный отпрыск мужского пола (после трех дочерей) уродился в тещу – крохотную, бледную, вечно испуганную женщину?
Но теща, как оказалось, передала внуку не только хрупкость, но и музыкальный талант. Вернее, дар – удивительную чуткость к музыке и абсолютный слух. Ни дети ее, ни зять, ни невестки этим даром наделены не были – всем словно медведь на ухо наступил. А Левушке бабушка Маим пела песни, и темная древняя печаль колыхалась в ее глазах и тихонько по строчке, по звуку капала в сердце внука.
Когда Левушка с гордостью положил перед родителями красный диплом консерватории, отец только пожал плечами: мол, нашел, чем удивить! А мама проронила грустно:
– Бабушкина работа. Душу в тебя впела.
«Точное слово, – усмехнулся Лев Витальевич. – Впела, вшептала, влюбила в музыку тихая бабушка Маим. Выпестовала душу и определила на профессию. Кому сказать – не поверят. Видно, и вправду, вода камень точит, а деликатностью добьешься куда большего, чем грубым напором.
Однако вернемся к нашим баранам, то есть к Настьке, будь она…»
Героиню Достоевского Лев Витальевич возненавидел как кровного врага. Как кровопийцу, изуверски вцепившегося в его мозг. Тема ее никак не складывалась, не ложилась на душу завмуза. А без темы главной героини рассыпался весь спектакль. Тихо роптали актеры, в голос ругался режиссер, ворчал завлит, поджимали сроки сдачи, а проклятая тема ускользала, словно играла с ним в прятки.
«Что мы имеем? – вспомнил завмуз школьные уроки физики. Итак, дано:
1. Мне не уснуть нормально (краткое забытье не в счет).
2. Г.Р., он же Ваня Грозный, дал на поиски темы неделю. Неслыханная щедрость! Видно, выдохся в оре на последней репетиции. Следующая – завтра. Если я завтра не представлю варианты, то…
3. Я не буду дожидаться, пока меня отстранят от работы в «Идиоте». Уйду сам!
4. Если Ваня опять начнет орать, напишу заявление об уходе.
5. Легко сказать! В этом театре с окончания консерватории прошла вся жизнь. И у меня не было счастья больше, чем работа над его спектаклями. Г.Р. – он хоть и скотина, но Богом поцелованная. Не хочет он Вайнберга, видите ли… А мне что делать?..
Дано есть. А решение? Никакого! Идиот!
Последнее слово Лев Витальевич произнес вслух, почти выкрикнул, обращаясь то ли к себе, то ли к Г.Р., то ли к Достоевскому.
– Ты чего? – жена смотрела на него встревоженно. В ее зрачках Лев Витальевич увидел себя как в зеркале: всклокоченного, бледного.
– Ты на себя посмотри, – всплеснула она руками. – Не спал совсем?
– Спал! – уверенно соврал он.
– Светло совсем, – переключилась жена, – сейчас завтрак приготовлю. Ты что будешь: бутерброды, яичницу, кашу, йогурты?
– Огласите весь список, пожалуйста, – отшутился завмуз и с тоской посмотрел в сторону гостиной. За матовым стеклом ее двери бесформенной грудой чернел рояль. Его отрада и голгофа.
Впервые в жизни Лев Витальевич не знал, не чувствовал, как подступиться к теме. Он даже затруднялся дать определение героине. Все его существо, тяготевшее к людям мягким, покладистым, деликатным, отвергало Настасью Филипповну.
– Да что с тобой?! – голос жены зазвенел сердито. Он вздрогнул и выронил бутерброд.
– Извини. Ты что-то говорила?
– Здрасте! Я тут битых десять минут говорю, что собираюсь везти орхидеи знакомой биологичке, а ты не слышишь?!
– А что с орхидеями? – Лев Витальевич попытался изобразить на лице предельную заинтересованность, хотя никак не мог постичь увлечения жены этими странными, будто отлитыми из воска, цветами. Ему по душе были розы и сирень, простые и милые цветы родной земли, а эти, застывшие в воздухе, словно крылья мертвых бабочек, новомодные растения вызывали у него тревогу.
– Да не пойму я. Какие-то кривые, косые, ломаные стали. То ли болезнь, то ли в земле чего-то не хватает, то ли не той водой поливаю. Да посмотри сам, хоть на что-то обрати внимание, тень ходячая!
И, отдуваясь, она притащила горшок с орхидеей. На светло-зеленом, изломанном под разными углами стебле качался маленький светло-желтый цветок.
– Такого быть не должно! – ткнула жена в стебель. – Это болезнь, чего-то ей не хватает.
– Кому ей?
– Может, не пойдешь сегодня? – не на шутку встревожилась жена. – Ты сам не свой.
– Орхидее? – переспросил он и как-то странно скривился, сжал кулаки. Потом выпрямился и пружинящей походкой направился к роялю. Во взгляде жены полыхала тревога, но наученная семейным опытом, она знала: сейчас лучше не трогать.
«Изломанная орхидея, ломаные линии, – бормотал завмуз, – идет, словно подносит себя, желтая, но не золото, а скорее лимонного цвета. Она?..»
Он боялся спугнуть это состояние. Оно подбиралось вкрадчиво, неясно, но он точно знал: вот оно, рядом. Он сейчас нащупает заветную тему, капризная Муза протянет ему клубок волшебных ниток, и он соткет музыку. Спектаклю быть!
Когда-то ему, худенькому большеглазому мальчику бабушка принесла свой дар музыкального чутья. Передала как вторую свою драгоценность – первой была старинная золотая монета, что зашила она в уголок одеяльца новорожденного внука. От сглаза, на добро, на счастье. Хотя, почему вторую? Не монета, а голос, тихий дар Маим – и были самой большой драгоценностью. Алмазом, который ему, скромному завмузу, дано превратить в бриллиант. Расступитесь ломаные линии, откройте свою тему! Настасья Филипповна – изломанная, озлобленная чистая душа, какой ты явишься на сцене?
Сильные худые пальцы легли на клавиатуру. Одна за другой, теснясь и перебивая друг друга, набегали музыкальные фразы, отрывки, звуки. Они роились, путались, обрывались, но и создавали связи. И вдруг, словно по щелчку невидимого божества, обрывочные мелодии смолкли, и властно зазвучала одна – колдовская, страшная, прекрасная. Так в океане среди тысячи обычных волн вдруг невесть откуда возникает одна – огромная, отвесная волна-убийца. И невозможно предугадать ее появление и бесполезно ей сопротивляться.
[justify]Лев Витальевич играл, закрыв глаза и откинув голову. Музыка лилась свободно, широко, словно вела за собой, открывая все новые переходы и репризы. Звуки как по волшебству соткали образ. Настасья Филипповна могла быть только такой: черное шелковое платье звучало басово-глухими вздохами тубы, а темно-русые, просто убранные волосы – нежными переливами флейты. И, наконец, глаза, темные, глубокие; задумчивый лоб и выражение лица страстное и как бы высокомерное – снова басы – туба и валторна. И над всем этим великолепием царствовал гобой – самый сложный из духовых инструментов, и самый завораживающий