Будто выпуклость бабьих икр, этот ландшафт терпко-румян, и спиртовая свежесть осеннего равноденствия, черным, как зола, утром (взгляд вверх...), что оказалось мгновенно измазано рубленым куском снега – всего только белой машиной, прохрустевшей сквозь молчание – обдавшая меня пергаментным парфюмом сухих листьев, отсечена от неминуемой влаги фантомно-умопостигаемой наклонной чертой дроби – шорох барабанов на плацу, она же слэш – смертоносный палаш темнолицых балканских гусар, и как та тонкая дробь чувства наги и до небытия протерты наждаком искусства. Впрочем, не стоит заблуждаться, полагая, что восприятие – лишь пассивное зерцало, нет, оно извергает лучи, подобные шипообразным мечам огненного венца императора-солнца, и, кажется, не зря Куно ван Маанен в своей странной, царапающей душу «Поларис» сравнил их с клиновидными стрелами времени. Поприветствовать кивком отражение незнакомца в стеклянной толпе ранних сумрачных отражений – считается ли непристойным? Небо медленно, томительно, как запах песка, трезвеет, и уже неопровержимо, что оно выложено сладким, тающим паркетом, и из хранилищ забытья всплывает чуть вдавленный мир в тонах лимона и крем-брюле, перевернувшийся в круглом, словно иллюминатор, медальоне в глухом углу чердака. Я иду, и паутинки – иссохшие жизни, налипая на лоб и щекоча щеки, впиваются в мозг мерцающей пылью стекловаты (...а там, вверху, были божественные Близнецы, синие, как райское пламя). |