*
…Экстерьер теперешнего жилища Андрея полностью соответствовал и его комнатному интерьеру.
Железная кровать с хромированными ажурными спинками, увенчанными четырьмя омеднёнными сферическими набалдашниками по их углам: с натяжными, кое-где безвозвратно утерянными пружинами, укрытыми взгромождённым на них ватным матрасом, сбитым во множество холмов, разделённых голыми долинами с грязно-жёлто-рыжими следами давно высохших ручьёв и озёр, застеленным простынёю неопределяемого оттенка серого, как в советских плацкартах дальнего следования, с такой же заскорузлой подушкой и с наждачным «пергаментным» пледом без пододеяльника.
Плотиной неполноценный колченогий двухстворчатый шкаф: с одной лишь дверкой, когда-то полированной, но теперь уж замусоленной и изъеденной чужими передрягами, потерявший где-то на своём жизненном присутствии такую же вторую.
Две уже знакомые нам табуретки: явно ремесленного изготовления, такие и выбросить-то жалко – всё ж «ручной труд», а вот чтобы подарить их или продать – то сперва нужно лоск пригодный навести на них умеючи.
Да, ещё: прибитые к двери комнаты с внутренней стороны два двойных силуминовых раритетного вида крючка.
Стены: были когда-то, а по сути – «всё ещё», оклеены бумажными обоями, что угадывалось по верхним углам комнаты, где растолстевшие и покоробленные, отошедшие от основания края обойных воспоминаний с жёлтыми разводами от постоянных протечек, как призраки выдавали исторический факт их наличествования; но их первоначального цвета и фабричных рисунков теперь ни разглядеть, ни угадать было уже невозможно из-за преклонного их возраста – обои были ровесниками дома (хотя могло представиться, что они помнят и нашествие Мамая, а ещё «великое» переселение народов времён первых пятилеток, репрессий тридцатых годов и шагающих хрущёвских новостроек): сплошь покрытые детскими каракулями, словно «наскальными» нерасшифруемыми посланиями первых пионеров, и телефонами номерами с именами и характеристиками «абонентов» чуть ли не на всех языках бывшего Союза.
Дощатый пол: многократно окрашенный без удаления ранних слоёв краски, коричневой палубой тянулся от входа в комнату во всю её длину к окну, и, по всей видимости, был единственным, к чему не было особых претензий: не скрипит и выполняет свою главную функцию – пешеходную. Ну, а то, что по проглядываемым слоям краски, как по древесным кольцам, можно было посчитать, сколько раз от сотворенья его освежали, так это на фоне остального просто досужий вздор и придирки: «чего на него смотреть-то ходючи? вон окно – в него и смотри».
Окно во внешнюю среду: его рамы были помоложе всего, что так или иначе обозначалось в комнате – хозяева или прошлые наниматели поменяли их, но, видать, на самые дешёвые, поэтому сквозили они и свистели, изменяя силу и тональность звука всякий раз, когда открывалась и закрывалась входная дверь; над оконным проёмом нависала настенная гардина без каких-либо штор, будучи почему-то пришпандоренной к потолку, да ещё и криво; на подоконнике – толстом, широком и крепком, облезлом, как и табуретки, «измученном» его «постояльцами» и «посидельцами», но лишь поверху: исполосованном трещинками и надписями аналогичными настенным.
Шкаф и стол – развалясь по-свойски, как дома; табуретки – как старые знакомые, по бедности и вечно пустым карманам, зашедшие по установленному порядку в гости – поесть, да попить на шару: и выгнать не выгонишь – куда им пойти-то, и потреба их малюсенькая – что-нибудь склюют, да убыли не разглядишь.
А вот кровать – та таки и «да-а!»: её внесли, поставили на место, сказав всем коренным: «Да будет так!» И никто не спорит и не подумает перечить: раз хозяин сказал, значит ужмись и терпи. Но! Хотя сопротивляться и не станут, а и в компанию свою не примут/не возьмут. А та, продолжая кичиться своей прошлой знатностью, хотя немного и смущаясь своей теперешней потасканностью, а ещё и разложенной на ней, её не спросясь, неприглядной ветошью, всё ж таки была довольна, хотя и скрипела, что она ещё на что-то да годится.
На подоконнике зачем-то стоял глиняный цветочный горшок без цветка, наполненный опустошённой, спрессованной жизнью впалой землёй, по краям вздыбившейся окаменелыми корявыми кряжами, покрытыми грязно-белыми налётами давно высохших поливов её («живительной» водой из под крана), похожими на потёки исчезающих ледников; или же на весенние горные склоны со следами почти растаявших снежных лыжных трасса.
И, как вишенка на торте, всё это «убранство» освещала «лампочка Ильича»: стоваттка, вкрученная в чёрный глянцевый патрон, на торчащем из потолка алюминиевом проводе, похожем на разогнувшийся хвостик старой умирающей свиньи, по соседству с мощным бессмертным по рождению потолочным крюком для люстры. Криво висевшая на этом коротком артритном алюминиевом конце лампочка, кругами освещала всю комнату, время от времени мерцая, издавая характерное сварочное потрескивание: видимо где-то стали отходить контакты – от содрогания всего дома, из-за проезжающих рядом с ним грузовиков. Днем, когда уличного света хватало, и лампочка была выключена, её многолетний труд был на виду: разнояркие круги от её теплового и прочего волнового воздействия различались на потолке, должно быть когда-то белом; они были похожи на мутное, неидентифицируемое изображение, которое можно попытаться разглядеть, на отжившей свой век или неверно хранившейся бумажной фотографии. Кроме этого, на потолке располагались и другие артефакты: на равном расстоянии от потолочного крюка проступали пять расплывчатых бледно-жёлто-оранжевых кружков, к своим центрам становящихся черными. Эти кружки были похожи на тени пяти загнивающих апельсинов – по всей видимости, на крюке когда-то воцарялось и блистало пятьюстами свечей пятирожковое светило.
Одинокая голая лампочка, похожая на колбу керосинки, то ярчала чрезмерно, как солнечный луч, вдруг пробившийся из-за туч и угодивший прямо в глаз, то начинала в миг чахнуть на глазах, выказывая при том, в чём его внутренняя сила – в вольфрамовой спирали под напряжением. Над ламповой колбой на потолке, располагался ещё один побочный результат её трудов по освещению всего лишнего – бытийного, наволочного – чёрное, расплывшееся к краям пятно, похожее на чёрную дыру, как указание входа в иной мир, попадания в который никто не избежит, но никто не знает когда. А потому не разбирает, не чувствует, но задумывается об этом лишь постольку-поскольку или по настроению: когда с ужасом и преждевременным раскаянием о своём пустопорожнем бытии с этой – явственной стороны, а когда с надеждой на лучшую судьбу-судьбинушку с той – с другой – невидимой.
Края этой дыры были столь расплывчаты, и сама она, имея абсолютно бестоновый идеальный чёрный центр, расширяясь из точки всё дальше и дальше от центра – к периферии своего притяжения, серела и цветнела – больше грязно-жёлтым выгором, словно извергала из себя пожирающую явь плесень. Или же наоборот – выставляла кордоны и препоны, чтобы тутошний мрак не попал в неё и не испоганил её несусветную кромешную затаённую тьму.
Весь этот житейский антураж то ли напоминал о процветавшем здесь когда-то в прошлом благополучии, то ли в назидание подавал сакральный знак, мол, «лучше смотреть за своим надо было». А ещё предупреждал: впереди даже у успешной жизни возможно-таки всё что угодно – и голь беспросветная, и кончина безвременная…
…Андрей сидел на табуретке отрешённо. Он был здесь и не здесь. Он вообще не задумывался, где он сейчас, почему и зачем.
– Жизнь – спираль?!.. Тупая отрезная пила циркулярки – вот что такое жизнь. Зубья бегают по кругу, бегают... Что под них не попадись, как не крути, они всё одно – всё безжалостно разрежут по одному заданному направлению. И чем они тупее, тем дольше… экзекуция и больнее! – заключил Андрей, словно всё своё в свой кулак собрал, да и по столу им хряпнул – со всего размаха и без сожаления.
…Ни поговорить, ни пожаловаться, даже помолчать – ну так, чтоб в душевной теплоте, а не в холоде одиночества – было не с кем. Вся комната, со всем её содержимым – и своим собственным, и приюченным ею, изначально была словно предназначена для доверия ей чего-то чрезвычайно важного и, даже, судьбоносного. Она и всё в ней были готово ко всему. Всё – ждало лишь одного: действия.
Прожив в этой комнате уже не одну неделю, он так ни разу и не видел своего соседа по квартире. Хотя следы от его пребывания время от времени обозначались в общих местах пользования – на кухне, в туалете, в коридоре.
[justify] Да что там сосед: Андрей ни разу не встретил ни одного жильца – ни из его подъезда, ни из соседнего. А всех подъездов в доме два! Странно! Как будто бы он один жил во всей этой двухподъездной пятиэтажке. «Интересно! – с тенью улыбки подумал Андрей, - а остальные жильцы наверное так же живут – живут/ходят-бродят и никого не видят? Или – не