Жизнь в последнее время складывалась невыносимо, с какой стороны ни посмотри. Это продолжалось который уже год, и впереди не было ни малейшего просвета.
Пока жена была дома, еще можно было терпеть, ведь она присматривала, отвлекала от навязчивых мыслей, загружала мелкими и ненужными делами. Но даже при ней я несколько раз едва не сорвался. Но когда она уехала на неделю в деревню под Звенигород, чтобы проведать мать, стало совсем невмоготу, особенно по ночам. Постоянно снились какие-то подвалы с переходами, ведущими всё дальше вниз, и всюду пол заливала вязкая жижа, цвет которой было невозможно определить из-за освещения, и почему-то, невзирая на глубину, в каждом помещении было окно, затянутое рыхлым одеялом из слипшейся жирной пыли. Красное солнце, похожее на раздавленный глаз, пялилось через это окно – а я двигался все дальше, отыскивая безголовое тело, и, наконец, находил его и запихивал в пластиковый пакет. Потом пытался отыскать выход, снова брел по бесконечному лабиринту, мучимый страхом, стыдом и желанием. Желание же было одно: впиться в тело так, чтобы зубы утонули в плоти до десен, и рот наполнялся липкой слюной.
Я просыпался, вставал, брел на кухню и запивал таблетку от изжоги тепловатой водой из чайника. К третьей ночи изжога стала невыносимой, а таблетки кончились. Я обещал себе, что завтра куплю новую пачку пилюль – и, конечно же, забывал. Это было не страшно: я перешел на соду. Страшно же было снова ложиться на липкую от пота простыню, зная, что опять приснятся всё тот же бесконечный подвал, и темная жижа под ногами, и кровавое солнце в пыльных окнах…
Перед отъездом жены мы постоянно с ней ссорились. «Неужели ты не видишь, во что превратился? На рожу свою в зеркало взгляни. Это же не лицо, а свиной окорок. В дверь скоро пролезать не сможешь. Боров, а не мужик. Тьфу на тебя!»
И она ушла, держа за руку Оленьку, напоследок хлопнув дверью. Надеюсь, с мамой ей будет еще хуже, чем со мной. Но как она могла? Ведь догадывается же, что мне невыносимо плохо. И мамочка у нее та еще ведьма. Кажется, она, пусть и невольно, причастна к моим ночным кошмарам. Помнится, лет десять назад мы с Нинкой были у нее вдвоем. Теща попросила почистить погреб, и я взялся за это безо всякого энтузиазма. В сарае, под заваленной старым тряпьем крышкой, была яма с перекрытием, обложенная кирпичом. В этой яме, громко именовавшейся погребом, теща хранила зимние запасы картошки. Там же стояли бочки с квашенной капустой, солеными огурцами, помидорами, деревянные ящики с яблоками… Уже в ту пору у владелицы этих богатств было хреново с ногами, и спускаться по хлипкой лестнице она не решалась.
Мне выдали оставшиеся от покойного тестя старую телогрейку и сапоги, вручили фонарь и совок. Я положил всё нужное в ведро с привязанной к нему веревкой и начал спускаться в погреб. Уже вторая ступенька истлевшей приставной лестницы переломилась, и я съехал вниз. Что-то больно пробороздило бедро, в нос шибануло вонью – скисшей капусты, гнилой картошки, сладковатой прели мертвых яблок – и я шмякнулся спиной в липкую жижу. Дыхание перехватило от боли и вони. В сапоги затекло. Одежда пропиталась дрянью.
Все же я сумел и встать, и несколько часов подряд черпать мерзость и наполнять ею ведро, и кое-как выбраться из погреба. Но к вечеру, когда меня, помытого, накормленного и облагодетельствованного половиной стакана водки, уложили в постель, поднялась температура. Нестерпимо ныла нога, на которой гвоздь из вырванной ступеньки оставил длинную воспалившуюся борозду. За окном шел последний в том году снег, и лишь на закате небо оставалось чистым, и низкое солнце просвечивало через полосатую мглу – багряное и раздувшееся.
Неделей позже это солнце, и бурое месиво под ногами, и череда подвалов впервые приснились мне, еще смутно, оставляя в памяти лишь блеклые намеки о себе. Но позже любое внутреннее напряжение вызывало сходные сны, всякий раз более отчетливые.
Наверное, я туповат, потому что в большинстве случаев жизненные передряги воспринимаю поначалу почти безразлично. Но позже неизбежно накатывает, накатывает медленно и неотвратимо и, как правило, по ночам.
Помнится, мы с Нинкой были женаты второй год. Наша любовь тогда еще не выродилась в каждодневную тусклую привычку, у нас родилась Оленька, и мы были счастливы. Я работал в НИИ инженером и имел основания смотреть в будущее с оптимизмом, а потому пахал, наплевав на довольно тощую зарплату, отсутствие нужных материалов, административную рутину, и не замечал, что тенью наползают новые времена – с уличной митинговщиной, с безнадегой, обесцениванием денег, да и всего остального…
Однажды на работе мне понадобился формалин, каких-то пара литров.
В те годы получить что-то через отдел снабжения было почти невозможно – по крайней мере, если нужное не присутствовало еще в прошлогодней заявке. Но существовал способ добыть искомое, и способ этот в нынешние поганые времена почти не действует. Следовало обзвонить коллег, пусть даже и незнакомых, и добыча обязательно имелось в чьих-то загашниках. За помощь следовало заплатить – иногда водкой или спиртом, но чаще всего даритель сам в чем-то нуждался, и следовало разбиться в лепешку, но помочь.
Так было и в этот раз. Но формалина не было ни у знакомых органиков с университета, ни в соседних НИИ. И тогда подумалось: да вот же куда нужно идти – в мединститут! Консервируют же они в чём-то покойников до той поры, когда придет время избавиться от них навсегда!
Я прошел в мед, сунув под нос старенькой вахтерше свой истертый чудом сохранившийся студенческий билет. Какая-то фифа в белоснежном халате охотно и не без заметной иронии подсказала, где работают с формалином. По длинному коридору с неаппетитными анатомическими препаратами в старинных витринах я прошел в нужном направлении, в сторону кафедры судмедэкспертизы – и там ввалился в небольшое помещение. Ослепительно светили лампы, какие-то ванны стояли вдоль стен. А перед оцинкованным столом, в фартуках поверх синих халатов, стояли две дородные тетки. И пахло формалином. Какой-то еще запашок присутствовал в пронзительной вони – тревожный и смутно знакомый.
– Кто позволил без стука? Почему в верхней одежде? Вы кто? Вон отсюда! – наперебой заголосили тетки.
– Мне бы формалинчику, – выдавил я. – Подожду снаружи, – и пулей вылетел из двери.
Я стоял в коридоре, а из подсознания постепенно выползало то, что успел мельком заметить на оцинкованном столе. Там лежал крохотный трупик младенца с разъятыми животом и грудью, и разноцветные глянцевые внутренности его были сложены горкой рядом с телом. А поблизости виднелось еще одно тельце, еще не вскрытое, едва прикрытое кусками марли.
Скоро я получил свой формалин, и на работу в тот день уже не вернулся.
Несколько ночей подряд мне снилась та комната, и сны становились все подробнее, обрастая деталями, которые вряд ли я мог заметить. Куски марли и клочья ваты, мокрые от сукровицы цвета арбузного сока; какие-то металлические инструменты, разложенные на салфетке; широкогорлые банки; перчатки и фартуки, сохнущие на металлических штырях… Младенцы, еще не выпотрошенные, синеватые, с вздутыми животами, слабо дергали ручками и ножками, а бабищи тянули к ним какие-то крючья и иззубренные инструменты. Тетки с каждым разом становились всё массивнее, они громко переругивались и визгливо смеялись… Одного я не помнил: были ли у младенцев закрыты глаза? Это казалось неимоверно важным. В своих снах я пытался увидеть их лица, но всякий раз тетки отвлекали меня: «Формалину тебе? Пошел отсюда!» И пурпурное солнце светило через завешенное грязной занавеской оконце, хотя в реальности, могу ручаться, в той комнатушке никакого окна не было.
Но хуже всего стало, когда однажды приснилось, что рядом с женщинами в углу под грязной марлей хнычет моя Оленька, и всё происходящее – лишь обряд, подготавливающий что-то вовсе уж запредельное. Я проснулся, вскочил, и сердце колотилось бешено, с перебоями, и от ужаса стягивало живот, и скалилась сквозь неплотные шторы луна, похожая на гнилой мандарин. Ольга спала в своей кроватке, соска лежала у ее щеки.
– Что там? – спросила жена.
– Всё хорошо. Спит.
– А ты чего вскочил?
-Так. Спи. Сейчас лягу.
Лишь через месяц эти сны сошли на нет, но иногда их обрывки видятся до сих пор.
То время запомнилось множеством мерзких событий, ставших повседневностью. Дочь начальника лаборатории, в которой я работал, вышла замуж, а меньше чем через год ее муж, как принято писать в объявлениях о розыске, «ушел из дома и не вернулся». Его обезглавленный труп нашли примерно через месяц под снегом в лесополосе. Кажется, он был из числа местных бандитов, которых развелось в ту пору без меры, и его убили в разборках конкурирующих групп. Я видел парня на свадьбе, и потому меня попросили присутствовать на первом опознании. Всё в том же мединституте, в морге, на столе-каталке лежало тело, уже тронутое тлением, вместо головы под простыней обозначилась яма, а на груди и животе металлические скобки стягивали разрез от вскрытия. Воняло страшно – и всё тем же формалином…
Тело так и похоронили, в закрытом гробу, безголовым. А обглоданный собаками череп нашелся еще через год, в той же лесополосе, и пришлось проводить эксгумацию, чтобы положить его в гроб. Вдова попала в психушку, начальник мой из бойкого моложавого мужика превратился в робкую ни на что не пригодную тень…
В городе, в котором жили мои родители, убили несколько семейных пар пенсионеров – всем им после пыток отрезали головы. Убийц нашли, это были местные жители, кто – наркоманы, кто – просто безработные, искавшие остатки сбережений и пенсии.
Подъезд дома, в котором располагалась наша с Нинкой квартира, как-то внезапно стал заплеванным и загаженным до невозможности. Там постоянно тусовалась молодежь самого подозрительного вида, а по утрам на ступеньках валялись шприцы, обрывки крохотных объявлений, предлагающих юным девицам работать «в увлекательной сфере досуга», ступени были завалены подсолнечной лузгой и старыми газетами, воняло мочой…
Цены в магазинах сделались совершенно неподъемными. С утра можно было видеть очереди, то угрюмо молчащие, то скандалящие до драк, до кровавого мордобоя – это отоваривали талоны на водку. Водка же сделалась на время валютой, заменив бумажки, в которые обратились деньги. Всё измерялось водкой и на водку обменивалось. Равнодушные к алкоголю, мы с женой тоже стали по возможности покупать водку, и под кроватью стояло ее не меньше двух десятков бутылок. Развелось множество странных контор, из которых МММ была самой приметной. Все они предлагали за деньги немедленное процветание и доходы, многократно превосходившие инфляцию, и население, привыкшее к тому, что государство и телевизор хоть и врут, да не завираются, понесло нищие сбережения к жуликам. Но главная беда – все разом потеряли опору в жизни: веру в то, что всё образуется, что жить станет лучше, жить станет веселей, что государству есть дело до того людских забот… Наконец, все поделились на два лагеря: тех, кто работу потерял, и тех, кто потерял только зарплату. Я относился к последним. Правда, были еще и
| Помогли сайту Реклама Праздники |