7
— Хочешь ли ты и в дальнейшем нашей дружбы? – спрашивала уже в третий раз у насупившегося поэта Виктория Сергеевна, сидевшая в кресле прямо, положив руки на подлокотники. – Всё грязь, грязь, грязь! – продолжала она, – пойми ты, наконец! Зачем ты связываешь себя с этой замужней, нечистоплотной бабой, – говорила она так, будто эта «баба» вовсе не приходилась ей родной сестрой.
Серафимов стоял против пылающей гневом Виктории Сергеевны, с листочками в руках и приготовленной заранее фразой, так и оставшейся во рту и утонувшей в слюне, выделившейся от страха и раскаяния. За жёлтой шторой билась о стекло оса, открытая рама была в сантиметре от неё, но оса билась и билась, не улетая… Он готов был умереть от жгучего стыда – слеза текла по его бледной щеке; вчерашнее приключение казалось ему страшным преступлением, а та женщина – исчадием ада… Заплакала и его милый друг; голос её вдруг сорвался, она обхватила его ноги и прижалась к нему всем телом. Минуту спустя она подняла на него свои большие глаза, в которых стояли слёзы…
— Обещай мне, – зашептала она сдавленным голосом, гладя его бёдра, – обещай мне никогда больше этого не делать! – она снова обняла подрагивающего из-за внутреннего холода Серафимова.
Пристыженный сочинитель, понимая, в какое болото скатился и как легко он может потерять единственного друга и советчика, готов было уже упасть перед женщиной на колени, но что-то отвлекло его… Непонятное щекотание почувствовал прощённый, видимо, поэт, – оно исходило из того места, к какому прижалась мокрыми губами Виктория Сергеевна. Непонятно и страшно было ему наблюдать обычно ровную и спокойную в поведении женщину. Может от жалости, какой он никогда прежде не испытывал, может от неловкости, но он сделал то, чего сам от себя не ожидал… Отбросив листы в стороны, он нерешительно положил руки на её голову, прямо на ровный пробор, и даже сделал попытку погладить Викторию Сергеевну. Её реакция напугала его ещё больше: женщина, постанывая и шепча что-то, давясь словами, стала тереться лицом о недоуменного и напуганного Серафимова, сжимая ногами его ноги… Уже не поднимая головы, и силой удерживая мужчину одной рукой, для того, наверное, чтобы он не смог отступить или упасть, другой она спустила c него домашние брюки вместе с фиолетовыми трусами. Далее всё было как во сне: её холодные, длинные пальцы, её губы, её язык… во всём этом, сладостно, замедленно и страшно двигался он, то проваливаясь в Викторию Сергеевну, то выскальзывая из неё… Наконец, наступил момент неловкий и стыдный – душная волна накрыла его; руки, тщетно пытающиеся оттолкнуть, предотвратить исход, покрылись мурашками…
Он всё же вырвался и убежал. Бросившись у себя на койку и зарывшись лицом в подушку, Серафимов полежал так некоторое время, думая почему-то о коричневых немецких гимнастах, затаившихся – до поры до времени – в старом чемодане, а затем заснул.
8
Неделю, не более, мог выдержать сочинитель без творческого зуда: всякая новая история толкала его к письменному столу; бывало даже, среди пыльных мешков и фанерных ящичков заставали его с листочком бумаги и карандашом, с безумно-сосредоточенным выражением глаз, в полном отключении от сортировочного процесса.
…Сон, в который провалился Серафимов после случая с Викторией Сергеевной, длился уже две недели: он не мог теперь летать в легковесном своём пространстве – валяясь по выходным на кровати, смотрел бездумно в давно небеленый, закопчённый потолок, не выходя в общий коридор из-за боязни встретить там своего кумира и ласковую утешительницу… Впрочем, если и рождались иные мысли во лбу сочинителя, то к поэзии они отношения не имели: никогда до сих пор не путешествовавший гражданин Серафимов задумывал побег.
Бродячий менестрель в поэмах и стихах; там же, по чьей-нибудь злой воле покидающий родной берег изгнанник, Серафимов, на самом деле, далее своего леса нигде не был. Кроме этого леса, родина для него состояла из школы, работы, базара, да вот этого закопчённого потолка. Иному и этого бывает достаточно – на всю жизнь, да что греха таить – и этот иной вдруг прозревает!
— Вы последний, мужчина? – спросила у него в очереди невысокая светловолосая женщина, тронув за локоть.
Он, обернувшись, кивнул, пробормотал что-то невнятно и равнодушно, скользнул взглядом по её фигуре. Не надо было ему смотреть на её ноги – далее судьба круто изменила его жизнь: это был тот самый угол, за которым случается Всё…
Выцветшее белесое небо, базарные ряды, залитые горячим солнечным маслом, хмурые люди с сумками и пакетами, его собственная обыденная принадлежность этому жаркому дню – всё вдруг приуменьшило своё значение, затем замедлило ход, затем изменилось звуком и цветом, будто он ушёл под воду, и туда, в глубину, падала следом Она …
Он смотрел на белые, стройные ноги женщины, и не мог уже отвернуться… Маленькие, ровные, нежные пальчики в открытых босоножках, с розовым лаком ногтей, были не столь ухожены, сколь взлелеяны самой Природой!
— Ну же, продвигайся, юноша, — теперь она назвала его юношей…
Он стоял, опустив голову, покраснев, и, кажется, не дышал. Обладательница самых красивых ног на свете проследила за его взглядом… Нет, не тонкая золотая цепочка на щиколотке левой ноги лишила его разума! странный человек смотрел именно на пальчики, переводя взгляд с ноги на ногу.
— Милые пальчики, милые мои, – шептал Серафимов.
Выглядел ли он в тот момент не в себе – сказать так о нём с полной уверенностью было нельзя, мало ли бывает в жизни мужчин подобных ударов. Другие становятся дурачками и в более прозаических ситуациях, если говорить о влиянии на нас женщин – причём, на всю жизнь! Он же просто не мог сдвинуться с места, он уже две минуты был наедине со своей мечтой, и ничего более ему не было нужно. За ними никто не становился, они так и стояли – вдвоём, возле ящиков с абрикосами.
Первой опомнилась женщина: потрепав его по щеке, она тихо, но властно сказала:
— Сколько тебе? Я возьму, а ты – подожди меня, там…
Далее счастливый Поэт, дрожа всем телом – даже зубы у него выбивали чечётку, шёл за нею с двумя сумками, наполненными спелыми оранжево-красными плодами. Если бы у него получилось сейчас потеряться в толпе – не сразу бы и сообразил, где находится, да и не понял бы, кто он сам есть…
Они дошли до какого-то дома, вошли в подъезд и поднялись на технический этаж. Стая голубей хлопала крыльями за разбитой, перекошенной дверью, ворковала свои глупые песни, посвящённые, конечно, лету, еде и любви, а Серафимов стоял на коленях и целовал пыльные ноги женщины… Она же, упёршись спиною в стену, ела абрикосы, или делала вид, что ела. Лицо её покрылось пятнами...
Некоторое время спустя она подняла его с колен, но вниз они пошли после того, как разомкнутое колечко из её пальцев, липких от фруктового сока, однообразно, но приятно подвигало напряжённого мужчину и превратило его этим в расслабленного Поэта…
— А ты ничего, — сказала она ему и снова потрепала за щёку, и впервые он посмотрел ей в глаза – теперь не задрожав, не смущаясь, без слёз.
«Завтра в два квартира тридцать три дом где библиотека» – повторял на телеграфный манер осчастливленный, бегущий домой, размахивающий сумкой. – «Завтра завтра завтра» – эхом откатывалось от стен и прохожих.
Собака Такса, при виде Серафимова обычно прячущаяся под кресло, на этот раз, собачьим своим нюхом почуяв перемену в настроении человека, подошла к нему боком, виновато поглядывая и помахивая хвостом…
— Что, Такса, как жизнь твоя? – вопрошал, может, даже и не у неё, довольный покоритель неизвестных женщин, пританцовывая при этом под музыку, фанфарами звучащую в его просветлённой голове. Но приглаженная руками, ещё помнящими тепло женщины, Такса почему-то отвернула морду, заскулив беспокойно и печально.
----------------------------------------------------------------------
продолжение следует