нарушаться только потому, что оболочку приняли за сердцевину. Я существую только потому, что существую независимо от того, нравится ли кому это или нет, мыслю ли или просто гуляю по парку. Я иду и заполняю собой пустоты парка, парк заполняет пустоты города, город заполняет мои пустоты, – дальше думать опасно и заведет не туда. Многие просветители, додумывавшиеся до космополитизма, не всегда мыли руки с мылом и выливали помои из окон прямо на улицу. Герберт Уэллс сделал машину времени из примитивных шестеренок и костяных рукояток, и она у него прекрасно работала. Почему бы – нет. Я вижу, как перетекая по дну, расправляя щупальца, двигаясь в гармонии со средой, она обтекает подобные себе одноклеточные и, безо всяких нравственно далеких тупиков, заглатывает их без сожалений. Дело пока что не в том, получится ли? Вылупится ли, и вообще – способно ли вылупится что-либо менее прозаичное, чем сам человек? Главная задача современности не в конечном итоге эксперимента (на то он и эксперимент), а в самом процессе формирования хотя бы чешуи. И если даже получается совсем не то, что было нужно, такое паломничество в сферу причудливых природных депрессий, только вдохновляет к еще более необдуманным (новаторским) сумасшествиям, дабы оправдать коммерческую часть проекта.
Еще бы оно – не так! Я первым не захочу знать об истинном, природном существе изучаемого предмета, вне теорий и домыслов, и с гордо наклоненной головой паду ниц перед этой громадной глыбой. Перечет важных исторических перекрестков, теней и призраков теней, теней и призраков перекрестков, математически невозможен. Как и в исторических несуразностях, где самое белое пятно, решительно не запачканное никакими утверждениями вне гипотез, есть сама история древнего мира и средневековья, так и здесь, понятие атома, затерявшись во тьме тысячелетий и вдруг вынырнув в двухсотлетней близи, бессовестно смотрит теперь на хронологию научной мысли. Ну и пусть смотрит! Никто не запросит у него пропуска, а с большими почестями проведут в гостиную. «Где были? Куда запропастились? Мы ждали вас 2000 лет с большим нетерпением». (Введенное Демокритом в 400 г до н.э и в промежутке времени вплоть до 1803 г. понятие «атом» не упоминается). Думая иначе, вопреки принятым догмам, – кем станет тогда для меня тот умный, пучеглазый, весьма любезный и застенчивый старичок с толстым портфелем, часто встречаемый мной в парадной, и у которого на двери прибита табличка с каллиграфическими литерами? Он всегда задумчив, останавливается в темноте тоннеля, его фигура выделяется на фоне освещенной позади улицы. Я люблю на него смотреть. Перхоть на плечах, как шлак посторонних мыслей, от которых избавилась его голова, и желтые, вдавленные в скулы щеки, говорят о серьезности его истинных намерений, о его глубоком естестве. А резкость движений, похожих на испуг лани, и неожиданно быстрый, вприпрыжку, бег за уезжавшим автобусом, покажут нам, насколько и какая в его душе буря негодования проснется, или, напротив, какого градуса презрение или ирония в нем забурлит, скажи ему о своих сомнениях какой-нибудь олух, ничего не смыслящий в таких грандиозных открытиях. Такие старички страсть бывают как изменчивы, амбиции их безбожно преследуют даже в подворотне, и они вполне могут сжечь на костре просвещения своего оппонента, не моргнув глазом.
Глядя на него, я, конечно же, выброшу в канаву, что может быть и работает, но не по моим принципам. Самая простая человеческая амбиция, и ничем не худшая, чем все остальные. Тучный, с увесистыми бакенбардами узколобый лектор, читающий в полупустом зале о правилах дорожного движения, – совсем не тот персонаж пьесы. Узколобый гомункул, сделанный из дорожных знаков, – вот и все. Когда этим, и только этим, объясняются все его качества (такое бывает не редко), и марлевая повязка не закрывает его лица полностью, навешивание на него своих собственных наблюдений, сканирование и складирование в нем собственных замечаний (замечательный кадык, капля дождя на воротнике), когда ему совершенно наплевать на все это, значит – саму природу его постыдного происхождения вывести на другой уровень человеческого восприятия. Для меня, быть может, он интересен, но зачем делать его интересным для других? Он вполне работоспособно вычеркивает вас из своего поля зрения, вы ничем ему не сможете помочь, вы бессильны. И вот уже моя «клякса» строго глядит на меня и твердеет, и никак не хочет становиться прежней.
Отбросив все сомнения, мне так же, как и ей, очень хочется верить в нашу гармонию. Уменьшенная в размере медуза, сквозь которую, когда мы стоим на дне, сквозит свет, наводит на преступные, потусторонние мысли, что когда по смерти перед нами окажется стена в виде прошлых поступков, идиотских тяжб и случайных выстрелов, она будет иметь ту же субстанцию, и можно будет проткнуть ее пальцем. В потустороннем мире должно быть нечто похожее, – мягко и эластично, все пузырится, тает, и будто падая сверху вниз, то есть, сдохнув в кромешной агонии, – вот так невесомо упадешь в мягкую пуховую перину.
Не смотря на это, то, чего в мире не существует и существовать не может, как всегда ударяется лбом в самую обыкновенную для человека логическую стену (без чего просто не существует никакой ходьбы). И рассуждая самым заточенным под ум образом – коли, есть в нас мысль, и приходит в голову убеждение о невозможности того или иного фарса в природе, и нет никаких четких объяснений, – следовательно, сама невозможность должна же нести в себе какой-нибудь смысл! Человеческая логика полна таких терний. И следуя далее, по этой дороге, неизвестное доныне и еще не дозрелое и мягкое, обязательно станет когда-нибудь и «этим», «твердым», никому не удивительной, доказано-простой, как дерево, закономерностью, и через каких-нибудь тысячу лет будет понятна даже школьнику. Данная программа действия нисколько не обескураживает оптимиста, скорее напротив. Оправдание привычному препарированию мышей – вещь хоть и противная и сопряженная со многими не гуманными, а точнее, – живодерскими отправлениями, но вещь все-таки нужная, как не крути. В сущности, я беру пинцетом за уши самого себя, и стараюсь притянуть себя к простой мысли, что хотя я сам мало похож на подопытного, но что-то общее в нас все-таки есть. И пусть хоронить покойников в землю, а после наводнений мучится с эпидемиями, закатывать землю в асфальт, а после прятаться от землетрясений в пещеры, которые, быть может, она сама для того и построила, – хоть и не умно, – но что делать? Другого способа выжить пока не существует.
Только что в прихожей хлопнула дверь, расстояние сокращается и, сократившись до предела, бухается в кресла прямо передо мной. Солнечный луч, наконец, пробил штору, все вокруг осветилось привычным образом – мебель, ковер, блески пыли в воздухе, на паркете появилась тень, поползла к двери, выбралась наружу. Выбравшись на наружу, факт обращения меня самого в нечто осязаемое и приравниваемое к тому, что находится вокруг, возымел ту же четкость, как корень произведения неотрицательных множителей равен произведению корней из этих множителей, и обратно. Самое это «обратно» очень хорошо себя зарекомендовало, анализ вообще хорош сам по себе. «Туда», и… (вот посмотрите, как чудно все сейчас сойдется!) и – «обратно»! Но когда из кармана достают нужный предмет, а весь остальной сор вытряхивают, бывает так, что вместе с сором вытрясут что-нибудь и нужное. Такие недосмотры происходят гораздо чаще, чем следовало бы. Ступая по тропическому насту, перелетая на лианах из магазина в магазин, я уже достаточно сведущ в своих силах, и, добираясь опытным путем от собственных неудобств до неожиданных размышлений об этом, уже начинаю странным образом понимать чего хочу, но понемногу забывать при этом, что я умею. В развивающемся организме биологические сбои – вещь допустимая, вещь, можно сказать, необходимая. Сам город, облапанный любовью и поэзией даже в грязи, в тесноте стен, способен меня примирить с этой клейстерной кляксой. Я люблю ее уже как свое собственное невежество, как морок не испытанных еще нужд и удовольствий, когда из «ничего» вдруг является на свет шумное побережье, и где-то вдалеке, на вздохе плескающего моря, тонет в волнах небосклон.
1998
|