В пересказах требующего к себе уважения исторического опуса о древности, трущобного самого по себе, о вечно сдвигающихся и раздвигающихся материках, о переменах климатических условий, в счете лет не на годы, а на миллионы беспросветной хронологии, будто планете иной раз надоедала нечисть наших физических законов, и она не прочь была лечь набок и очиститься потопом; о миграциях народов, ужасно, ужасно давно уставших от этой ходьбы; от постоянно бурлящей переработки самой флоры и фауны в более менее сносную субстанцию, чтобы не скиснуть и не задряхлеть окончательно; от феерических догадок на фоне пустоты, что свое собственное отражение в воде есть некий намек, что по смерти смоется только оно, а не все остальное, – словом, от невообразимых в своей сущности уверений в подлинности чудовищных и веселых фантазий и научных парадигм, – подобные пересказы, в своей повествовательной простоте и не простом наборе этнографических, археологических и т.п. соитий, всегда были схожи с текстом чревовещателя, замысловато умеющего говорить не открывая рта, но когда всем кажутся убедительными его желудочные спазмы.
Миллионам лет приписки еще пару нулей, я обычно воспринимаю без удивленья, никогда не икая, как медведь малину, а свыкнуться с мыслью, что вот так запросто можно выговорить «палеолит» и не свихнуться от порчи собственных временных представлений, не так трудно – в этикетке нет ничего пугающего. Вероятно, еще у пещерного человека не додумавшего развести огонь, многие способности к пониманию таких временных бездн существовали уже в зародыше. Он, когда бродил по берегу океана и руками ловил птеродактилей, глядел на луну, как на свои когти, и пытался поймать ее в воде, уже тогда подозревал, что квантовые теории и химические процессы, которые нам теперь известны, предусмотрены самой природой. Они первопричинны хотя бы потому, чтобы можно было ходить по земле без фокусов, как сегодня. Индусский гуру или якутский шаман, имеющие способность ко всяческим преступным для нас кошмарам, и не чуждые мгновенных телепортаций, которым не страшны лабиринты лесных чащ и небоскребов, и которые запросто умеют вынуть из цилиндра настоящего лесного зайца, а не кролика, нам пока еще совершенно не понятны. Они могут явиться вдруг, где-нибудь сидя на моем шифоньере, в своих красных шароварах и с кольцом в носу, или в дискретном состоянии комнатных убеждений, исключающем переход мысли к выводу – кто знает? Но даже их появление и все что они способны принести с собой, не вызовет никаких посторонних ассоциаций – человеческие обыкновения прочней бетона, – и потому, без лишних замираний будут отнесены инстинктом к миражу или белой горячке. Защитные механизмы самосохранения срабатывают здесь безотказно. Астральная значимость превосходных в своей цветастой гамме интимных излучин, не четкая, расплывчатая в облачные пространства их неврастения кисти, спарившая мысль и вымысел, пока еще не способна испортить мрачной реальности, – я слишком люблю ее мрачность и слишком ненавижу, чтобы ею делиться. Тем не менее, телу, его верхней оболочке, обмороки вдруг сбрендившей евклидовой геометрии, выдавшей перспективу там, где ее быть не должно, все-таки приходится свыкаться с миражом, и уже без страха смотреть на этот модернизм, как на наказание. И хотя в природе нет ничего такого, чего нельзя присвоить себе лично, и насладится этим так, как подсказывает рентгенолог, пусть подобные издевательства над пациентом пока еще остаются будущему. А в настоящем, когда наверху оказался космос, в океанах – дно, а на мне – брюки, я, верно, не придам никакого значения своим воспоминаниям. Зачем они нужны, и что в себе скрывают – в этом еще предстоит разбираться. Сделав из природы дверной звонок, чтобы услышать, какая мысль стоит на пороге, я, поначалу, как все нормальные, не любящие неожиданных гостей, люди, не стану торопиться с гостеприимством, – человек с рождения машет головой, когда ему мешают, и ругает дождь, когда без калош. Вокруг и без того много забот. И, наверное, тогда, с этим трезвоном, сквозь пелену сомнений и слезящихся глаз, способность сопоставлять то, что имеем, с тем, что произойдет, когда, выйдя на сушу, будем иметь (всегда подозрительная и пугающая способность), будет нарастать экземой на кожу, зудеть и мучить, но понемногу укатается, и, наконец, проникнет сквозь поры.
Я начну с простого – портить всегда лучше с сердцевины, подбрасывать в топку поменьше дров в стужу, побольше в жару, чтобы организм привык к неудобствам. С этого начинаются все забавы в мире. От начала эволюционных процессов бесполым делением амебы надвое, и опытным путем домучившись до склизкого хлопка самой оболочки и выделения на поверхность щупалец псевдоподий, ломать ими все другие представления все-таки не так скучно. Действие и сама механика данного процесса, с некоторыми усовершенствованиями в научной терминологии не приличных названий, широко известна и нам. Этот процесс слишком громоздок в своей микроскопичности, и выявлять паразитов на мембране и сбои в работе вакуолей и жировых глобул – не самое увлекательное зрелище. Поучительно всегда не то, что учит, хватаясь за линзу, а то, что не угнетает. Стоит только допустить (а в допусках – возможно все), чего хотелось бы устаканить в этих принципах и больше не возвращаться к ним, чтобы узаконить резвость «бесполого» «нечто» к чему-либо более устойчивому, или возможности зарождаться вселенной от внематочных брызг, теория эволюции по этой наклонной плоскости слагается сама, без лишних, никому не нужных противоречий. Когда слишком дотошно разбирать заново, что уже было разобрано, я сам, первый, буду против такого произвола.
Пусть будет так, когда солнечный луч, пробив штору, не особенно резво портит уют. Ночная темнота комнат при его появлении не особенно стремится капитулировать, и, забиваясь в еще подходящие темные углы, смотрит оттуда с надеждой. Фантастический гербарий книг от Гомера и Гесиода до тридцати томов советской энциклопедии, с залежью между ними материков русской и европейской классики и островов научной беллетристики, заполнивших своими телами четыре стены и вылезшие углом в коридор, – слишком огромное пространство для скорых выводов. Чтобы совсем не обезуметь от количества исписанной бумаги и изложенных в них фактов, доказательств, издевательств и откровений, лучше всего приступать к чтению планомерно, добросовестно выписывая умные и понравившиеся места, ставя карандашом точки на абзацах и не воображая лиц авторов. Но даже и это вряд ли поможет облегчить дорогу к цели и сделать сколько-нибудь общий анализ прочитанного в них, – занятие еще более утопическое и не интересное, чем наблюдение за развитием одноклеточного организма в социальной среде.
Как видим, формирование скелета и лобных долей черепа не изменили общий подход к делу, и общий принцип не умереть с голоду сродни процессу фагоцитоза, в сущности, не изменился. Дремучие инстинкты побороть труднее всего, хотя наблюдая под увеличительным стеклом за плавными изгибами конечностей и голубого свечения жизни самой плазмы, похожей на кляксу, или для нас – слюну ангела, ничего дремучего и лесного в них вроде бы нет. Разумно рассуждать, и без лишних вопросов, каким образом после стольких, пусть даже глобальных космических по своей мощи видоизменений, этой клейстерной козявке удастся выстроить затем мегалиты Багамской банки и храмовые комплексы Шраванабелагола, пока нет мотивов даже теоретически. Но, прежде всего, нам надо наловчиться увиливать от героического фарса таких вопросов, от пыли пергамента, от монашеского упрямства и инквизиторской жути готических площадей, где смешно было только Уленшпигелю; научиться выкручиваться из объятий научной терминологии, до сих пор умеющей на мертвом языке вдохнуть столь суетную жизнь в подобные процессы; сворачивать на обочины и прятаться в кусты разного рода мнений, концепций и утверждений, в дальнейшей пролонгации интересных самих по себе, и перспективных в последствии, но никогда не идущих вглубь самих направлений выводов, с помощью которых гипотетически, быть может, и возможно выяснить конечную цель, хотя в существе своем неисполнимо. Это «но» никогда не имело важности, с обеих сторон этого «но» никогда не ставились кавычки, и не подразумевалось ничего плохого и, мягко говоря, лживого, в самой структуре данных допущений. Но чем черт не шутит! Глядишь, и вправду заблестит по краям моря песочный пляж, и вынырнут из воды водоплавающие. Четкость фундаментальных личин, их спертость в одну закаменелую общность и стихийное затем верчение во множестве с другими точно такими же камнями, их законы притяжения друг другу, с не меньшим, болезненно навязчивым желанием как можно скорее разъединится, рассорится, наконец, – потому, как слишком тесно и не чем дышать. Я что-то такое еще помню, происходящее когда-то со мной, когда цепляясь за нянькин халат, тянул ее в кухню. Но в процессе эволюции меняются и сами привычки. Самостоятельно вылезть из-под надзора мечтает каждый кретин и каждый умник, воздушному шару хорошо в небе, ему не нужны руки. И замыслив поначалу простое и обычное, что всегда греет душу и не подзывает на подвиги, моя клякса норовит теперь стать многофункциональной сущностью все чувствовать и решать самой, забравшись в мою реторту.
Этот тугой, помнивший свои потуги рождения, взгляд чем-то даже занимателен, ибо вездесущ. Поглядывая из-под «может быть», «когда-нибудь» опускаемых до подглазничной борозды, век (должны же быть в амебе хоть какие-то проблески будущей анатомии) на все раскрываемые перед ней четыре стороны света, новый представитель фауны, задумавший наступить и во флору, и, не удивившись тому, что до него уже много насыпалось гор, налилось морей, ползают, летают и ходят другие представители этого мира, она после не долгих советов с линзой, надумывает присоединиться к существующему общежительству. Любая дорога, даже если проложенная в бесконечность, но не имеющая пунктов остановки, бессмысленна. Я должен остановиться хотя бы потому, что голоден, голоден не только отсутствием пищи, но ощущениями, мыслями, желаниями и пр. У прилавков стоят литераторы и еще много народу, и пусть они – только абстракции будущих перерождений и склонны исчезать и являться где угодно и в каком угодно виде, – каждое их появление будет осмысленным для меня потому, как абстрактен теперь и я сам.
Кто слишком рад жизни, обескровленной и пустой? Нам бы на него посмотреть.
Формирование чего бы то ни было из подходящих для такой грязной работы материалов, порой обременено самой целью, или массивностью цели, многими необходимыми, могущими заполнить образовывающиеся пустоты, понятиями. Пустот всегда много. Пустота эта та часть не заполненного ничем пространства, которая легко объясняется вот этими самыми словами в ее определении, и потому весьма спорна по самому этому определению. Мир полон противоречиями намного больше, чем закономерностями. А сами законы не могут
|