квартире, а не в коридоре, ванная с колонкой. Мама твоя устроилась на работу в Дом офицеров. Помню, вечера были на разные праздники: с концертами, с буфетом, с танцами! В общем, живи и радуйся!
И тут письмо приходит. Письмо от Шурки, но почерк, смотрю, не его. И конверт обычный, гражданский, хоть на адресе стоит «в/ч». Читаю, - в госпитале мой Шурка. За него санитарка пишет, её рука. А госпиталь этот как раз в Средней Азии, в Акмолинске. То есть получается, он ранение в той самой, что он писал, в особой части получил и попал в госпиталь недалеко, там же. Ну, думаю, хорошо, привезли быстро, значит, помощь своевременно ему оказали. Значит, жить будет! Читаю дальше, и вижу, ранение не простое, тяжелое, что он не просто так лежит. Уже неделю лежит, не встает. Его даже никуда везти не могут, потому как находится он между жизнью и смертью. А у меня отпуск, собрались с матерью к тебе ехать, у тебя как раз «Присяга» через три дня. Но, ты меня уж прости, сынок, в который раз прости, но я мать отправил, а сам к тебе не поехал. До сих пор душа болит, что в такой знаменательный для тебя день, я не был рядом с тобой. Прости! Но не мог я бросить своего боевого товарища! Собрался и поехал к нему.
Поглядел я на народ наш. Вот уж истинно, хочешь понять Россию, сядь в поезд и поезжай! Через степи и леса, через реки и озера поезжай! Среди разного люда поживи, поночуй с ним пару ночей в плацкарте или в общем, постой в тамбуре среди сизого дыма да послушай его рассказы, узнай его судьбы! Ну, это отдельная история, сын, да не одна.
Сошел я в Акмолинске, в самую что ни на есть ночь. Ветер студеный, пыль с песком вдоль перрона. Возле станции никого. Хорошо, зал ожидания открыт. Я к коменданту, так, мол, и так, сам офицер, товарища фронтового приехал навещать. Документ, отпускное предписание показал. Он ко мне с уважением - старлей, совсем молоденький! В общем, до рассвета мы с ним почаевничали, я с первым автобусом и уехал.
Госпиталь, оказалось, только отстроили. Коридоры широкие, окна высокие, центральная лестница ковровой дорожкой покрыта. Ну, просто, Дом Советов. Я хоть сам и не видел дома этого, но представляю его вот таким: с колонами, белыми занавесками, зеркалами на стенах, с кафельным полом, - только без медсестер и санитарок.
Заводят меня в палату. Там человек десять на кроватях. Шурка мой у самого окна, в дальнем углу. Санитарка возле него чего-то копошится. Я подошел, хотел обнять, смотрю, он с закрытыми глазами лежит. Сам бледный, исхудавший. Рука поверх одеяла, как птичья лапка. В ней всегда силища такая была, а сейчас костяшки одни, да под тонкой, считай, девичьей кожей синие жилки набухли, да вся рука исколота и в синяках.
Подсел я к кровати. Спешить мне некуда, поезд только утром. Сижу, гляжу на него, и узнать не могу. То, что исхудал, это и понятно - ранение, видать тяжелое, операция тоже красоты не прибавляет. Но в лице вижу перемены: морщины, кожа дряблая и желтоватая какая-то. Уж про его девичий румянец сколько шуток и насмешек было, и того нет. Лежит вроде Шурка, да только старый совсем. Вот и подумал я тогда, что война и после войны достанет человека, душу из него вытянет, да исковерканного и бросит где-нибудь в степи. Вот, глядя на него, я впервые задумался об отставке. Ты ведь знаешь, я до пенсии не дослужил, попал под «хрущевское» сокращение. И был ему рад, если уж от чистого сердца говорить. Пенсию и квартиру мне дали, а за остальное я не в обиде.
Потом с врачом, с хирургом его переговорил. Ранение было действительно тяжелое: то ли печень, то ли почки затронуты. И крови много потерял. Но сейчас вроде бы идет на поправку, только слаб ещё. Тут и Шурка мой проснулся. Увидел меня, заулыбался, а я и рад. Вижу, опять это Шурка со своей замечательной, детской улыбкой! Ну, расцеловались мы, я о нас, о Вере и о тебе рассказал, о жизни своей гарнизонной. Пошутили - погоревали, повспоминали однополчан. И тут он мне свой наказ и рассказал.
- Ты, Федор, про меня всё знаешь, - начал он и замолчал, призадумавшись.
- Всё, да не всё! – продолжил он с тяжелым вздохом, - вот ты знаешь, что я с малых лет сирота, и в беспризорниках был, и в коммуне жил, что никогда ни отца, ни матери своих не знал. Жизнь, однако, меня не сломила и не поломала. В ФЗУ выучился я на литейщика, в партию на заводе вступил и в органы по призыву пошел. Потом война…много мы с тобой, Федор, горя и смерти видели. Нас убивали, и мы убивали. Казалось, вот край, все, дальше конец и мне, и всей стране! И ничего больше не будет, только мерзлая земля, гул в голове от разрывов, головешки то ли от изб, то ли от людей…
У него даже слеза покатилась по щеке. Я забеспокоился, как бы ему хуже не стало, а он успокаивает меня, рукой вот так показывает, что «все хорошо».
- Помнишь, мы уже в Польше были, я тылы твоего батальона «зачищал»? В каком-то фольварке поймали мы мародеров. Я их к стенке поставил, мы с бойцом по законам военного времени их там и порешили.
Ну, порешили и порешили, делов то! Оборачиваюсь и вижу, из окна хозяйского дома смотрит на меня девчушка. Волосы короткие, рыжие с золотом, и глазки зеленые, смотрит с интересом, что мы там делаем? И так мне это жизнь мою довоенную напомнило, как я пацаном немытым заглядывал в чужие окна, чужому теплу завидовал…. Я в дом зашел, с хозяйкой познакомился, девчушку по голове погладил. И подумал, когда у меня у самого-то будет дом, жена, такая вот девочка с золотыми волосами?
Тут он заволновался, глаза загорелись, румянец на щеках проступил, руку он мою сжал и дальше продолжил:
- Приезжаю сюда. Служба день и ночь. Работа, работа, работа! Ночами не сплю. Нервы на пределе. И вдруг, влюбился! Сразу, как выстрел, наповал. Веришь ли, на крыльях летал. Её увижу, сердце колотится, и робею, как мальчишка! Подойти боюсь. Она меня не замечает! Ну, здороваемся, разговариваем, но вижу, ей все равно. Она молоденькая, двадцати нет. На войне всех потеряла. Маленькая такая, тихая, прямо мышка! О любви то, наверное, ничего и не слыхала. Куда мне, старому? Что делать? Книжка такая есть, «Печорин» называется. Знаешь её? Вот решил ей подарить. Просто, чтобы ей, сироте радость какую доставить. Разговаривать о книжке стали. Она сердцем добрая, всех в этой книжке жалеет. А у меня все внутри переворачивается: меня пожалей! ведь всем сердцем к тебе рвусь! Потом по случаю купил ей платье. Тут она и растаяла.
И стали мы любить друг друга! – он тут заулыбался своим воспоминаниям.
А я слушаю его рассказ и радуюсь за товарища – нашел свое счастье солдат!
- Только она стеснялась, как же так, без ЗАГСА! – снова заговорил мой Шурка, - а где его в степи взять-то? Извелась вся, не ест, не пьет, меня стала избегать. А ты знаешь, если что не по мне, бешеным становлюсь, могу горы свернуть! ЗАГС? Будет тебе ЗАГС! Говорю, поедешь со мной в город, там и распишемся! Она обрадовалась, ко мне прибежала, стали мы вместе вещи собирать, всё так по-семейному! Долго собирались, уже ночь на дворе. Наутро должны были ехать. Начальство машину выделило...
Тут он замолчал. Видно, все заново переживал.
- Вот тут-то враги меня и подкараулили. Перехитрил меня враг. Всю войну без царапины, а тут две пули поймал! Спасибо хирургам, спасли. Бросились мои товарищи на поиски диверсантов, да уж поздно, их и след простыл. Степь кругом, ищи-свищи…
- А что же невеста твоя? - я разволновался и не мог вспомнить её имени.
-Иришка пропала, - отвечал мой боевой товарищ, а сам чуть не плачет.
- Понимаю, - говорю, - такая потеря…
Потом вижу, успокоился, и желваки на скулах заходили.
-Послушай, друг, - он снова сжал мою руку, - найди её. Она моего ребенка носит. Слышишь, найди! Хирург говорит, мне ещё месяца два тут валяться, а ты найди! Скажи, что, мол, жив и здоров её Александр Степанович, пусть приедет! Книгу покажи, она сразу все вспомнит! Книга здесь, под подушкой, возьми. Обещаешь?
Поверишь, сын, я растерялся.
-Да где её найти, Шура? – я готов был сразу и навсегда отказать ему, но увидел, что он страдает, и сдался.
- Ты хоть фамилию скажи, как выглядит, где искать?
Так я в последний раз виделся со своим товарищем Александром Степановичем Храпцовым, гвардии майором, человеком, беззаветно преданным делу партии.
Утром следующего дня сел я на поезд и вернулся в часть. Дома ждала меня телеграмма, что после нашего свидания Шура умер внезапной смертью от какой-то эмболии. Схоронили его там же на больничном кладбище. Я опоздал на похороны ровно на неделю. Забрал его вещи, потому как никакой родни у него не было и пока не предвиделось. Посидел возле холмика с фанерной пирамидой и железной звездой. Полистал потрепанную книжку - единственное, что давало покойному гвардии майору надежду на будущее. Надежду, что когда-нибудь приедет на эту могилу его дочь или сын, а может и внуки. Название книжки оказалось не «Печорин», как говорил мне Шура, а «Герой нашего времени» писателя Лермонтова. Посидел, затоптал окурок в мерзлую глину, сунул книжицу в карман и уехал.
Искал я эту Ирину Петровну Мохову, Шуркину невесту. Искал там, и в паспортном столе Акмолинска, и в Караганде, и в самой Алмате. Проходили дни, месяцы, на мои запросы отвечали, «означенная в запросе гражданка не проживает». Но я не сдавался и продолжал свой поиск, пока были у меня силы ездить, ходить по разным коридорам, стучаться в разные кабинеты. Не только слово, данное моему товарищу, давало мне эти силы, но и мысль, что где-то живет пацан или девчушка, живет и не знает своего героического отца и моего друга.
Пишу я тебе, Коля, этот наказ. Найди их, хоть Ирину эту, хоть их сына или дочь! Как правильно пишут в газетах, прими эстафету поколений, не дай оборваться связи между отцами и детьми. Выполни наказ, чтобы помнили об нас всё - и хорошее, и плохое. Пусть помнят, и, если что, пусть не судят скорым судом, а помнят! Прими этот наказ, как мой сын и как офицер. Сейчас, в старости я понимаю, - это не просто. Что помнить? Как жил с только одной верой в товарища Сталина? А потом сам же отрекся от него? Что помнить, сын? Помнить пацанов из своей роты, которые и повоевать-то не успевали, а я на них уже похоронки писал? Или помнить, себя там, под Оршей, когда я, чтобы спасти батальон, сперва погнал на немцев таких же мальчишек, только из штрафбата, погнал автоматами в спину и потом, когда их атака захлебнулась, я поднял своих, и нас всех, врагов народа и коммунистов с беспартийными покрошило минометным огнем? Но мы победили, сын! Мы спасли мир от коричневой чумы! Гордись нами! Вы лучше нас! Нужно ли тебе помнить то, что помню я? Помнить, как я, молодой партиец, голосовал в училище за расстрел своих вчерашних учителей, красных командиров, героев Гражданской? Может не нужно тебе этого знать? Как не знаю я той старой России, прах которой мы отряхнули в семнадцатом? Не знаю. Не забудь, Коля, про нас с матерью, навещай, дети должны знать, где могилы их родителей…»
Письмо на этом обрывалось: на истертой, с желтыми пятнами странице в клетку буквы выцвели и потерялись в неясных лиловых пятнах.
Казимир Соломонович снял очки и потер веки. Пыль, что висела в воздухе все лето, донимала его глаза конъюнктивитом. Он свернул несколько исписанных листов и вложил их между страницами книги, где они, судя по всему, и пролежали последние лет десять.
Небольшая букинистическая лавчонка, которую он держал, располагалась на
Помогли сайту Реклама Праздники |