По Донбассу расползлось множество железных дорог. В том числе и местных – двести, триста километров от одной конечной станции до другой, от одного города до другого. Между ними остановки с названиями шахт или разъездов: «Шахта №5», «27-й километр…» - и так далее, и так далее, десятки и десятки таких остановок. Впрочем, и станция «27-й километр» - покрупней иного райцентра. И хорошо. Пусть живут горняки, от войны оттаивают. Встречают праздники и веселятся, - новогодние не исключение. Год с годом встречаются и за одну минуту расстаются навсегда. Так и войне, заверили недавние фронтовики мирных людей, больше не бывать. Никогда.
Медленно оттаивала Фрося Понимашова, проводница в поезде местной линии. Называть сердце её ледышкой – неловко, камнем – неверно, но по лицу её не скажешь, что билось оно у неё, как у обыкновенной женщины. На мужа Фрося получила похоронку, троих ребятишек своих потеряла враз: упала на её частный домик бомба, оставив после взрыва глубокую яму. Без похорон. Сама она в то время была на смене, под землёй: работала проходчиком в забое штрека. Кувалдой колола глыбы породы, лопатой подбирала угольные отпалы, выдавала породу на террикон, уголь - на эстакаду. Стране нужен был уголёк. Поднялась на-гора и… как отрезало, увидев яму на месте жилого с детьми дома...
Оледенела. Окаменела. Обуглилась. Как ни называй: силы к жизни покинули её, продолжать вести проходку под землёй больше она не могла. И на поверхности дела не находила. Одна ли она была такой? А вот, поди, другие вдовы имели силу в себе и для работы, и для отдыха, и для содержания детворы. Нелегко потерять троих кровинок своих сразу, но и тех же троих из пятерых или семерых в семье терять по одному, умирающими от голода – легче разве?
А ведь какой была… Прогомонившие на выход из вагона бабы на остановке у «Шахты №7» и зашедшие в вагон после смены – распаренные после бани – разве сравнились бы с Фросей? Но и эти мужикам фору дадут по выносливости: голоса простуженные, хриплые, прокуренные, кашляющие, - так из забоев штреков, из забоев лав годами не вылазили они, а мужики уходили на фронт и не возвращалась. На откатке, на внутришахтном транспорте, на водоотливе вкалывала ребятня: в военкоматах их и во двор не пускали, всё бы им на войну смотаться вслед за старшими братьями, но под землёй нашлась и для них шлея. Тянули.
Прогомонил ботинками да кирзачами – моднейшей обувки поискать!– на разъезде «27-й километр» утренняя смена. Фрося подмела за пассажирами. Теперь на следующей шахте завалят новые,- и уселась в своём купе-отсеке. Склонила она чужую ей теперь голову на ненужные руки. Ослабило прежнюю железную хватку её военное время. А любила и умела она доставать, добывать, выбивать, приносить в дом, как и все, впрочем, на белом свете люди,- из дому разве что нелюди тащат,- радовала мужа и детей раздобытым: подходи, получай, Костик… Вас…с…ся… И подтаивающий было лёд каменел снова – не произносились имена, не выговаривались. Всё отодрала бойня ненасытная. Как тут не рехнуться, уму непостижимо. Невыносимой была и жалость знакомых: чуть забудешься, а они: Фрося, не переживай, на веку как на долгой ниве: и напляшешься, и наплачешься… впереди твоё счастье, Фрося... Успокаивали… Как тут не переживать, если и жить невозможно. Теперь и не припомнит она, кто, а главное, к а к надоумили её идти к людям? Идти к людям в то время, когда она пряталась, уходила, уходила от людей? Идти туда, где утешать её будут в безутешном… Но тот же настойчивый человек подсказывал: иди к незнакомым… Куда? Бросить свой посёлок, свою улицу? Своего дома у неё уже не было, некому было срубить новый, но жильё нашлось – отдельное, не во все же дома попадали бомбы, люди и без них не бессмертные. И вот – иди к живым. Ждали её там? Кто?.. Ещё как ждали на железной дороге. Каменное у тебя горе? Ледяное? Железо выдержит и это, ступай в проводники, в кондукторы на пассажирскую ветку. Так Фрося стала проводницей на местной линии. Тут ли не оттаешь?
- Э-ей, товарки, тудыт-вашу-дышло, с полуночи не курила. Нет ли у кого бумажки попробовать вашего табачку, а то у меня и серника нет… А?
И хохот, вроде впервые услышали. Дело не в новизне, дело в том, как слышанное произнесено: с душой произнесено – вот и понравилось. Можно и неслыханное произнести так, что никто и не улыбнётся. Весело этим, ржут как кобылы: домой едут, это ли не радость? Под землёй и мужиков гробило, а тут… кстати, под обвал в шахте не угодила ни одна женщина. Так-то. Не курившая с полуночи курилка поясняла:
- От безногого на роликовой сковзалке пехотинца слышала. Ковалер – замуж просилась, говорит: если дома не примут, столкуемся...
- У них выбор, поди... лишь бы шишку не отшибло.
- Заткнись. Мало ему обиды война причинила… Меня ещё возле не хватало. Табаку дадите, сороки?
- Бабы, а это кто тут?
- Э-э… это не трожь. Пусть едут. У них билет общий – сиротский.
- Да пусть. Пусть на смену нам поторапливаются…
Гомон - на весь вагон. До самой «Горловки» весело будет. Дальше – снова тишина. Снова пустота. Снова одиночество до очередной говорильни.
И всё же какая-никакая цель да определилась. Прилежность её, самоотдачу, верность слову замечены были, оценены, помогали проявлять себя с лучшей стороны. И чужие, незнакомые люди поворачивались к ней лицом, становились своими и знакомыми. Ненавязчиво, вроде и без особой боли узнавали кое-что про неё, и также ненавязчиво, также без особенной вроде боли, обнадёживающе, словно это и не они, а сама жизнь вбивала в неё безупречным молотом: была бы ты одна такой – не выдержала бы, а вас вон сколько… на десятки миллионов павших вдов – миллионы, хоть и без десятков, а тоже много. Нельзя леденеть. Так может и ледниковый период наступить для определённой национальности. И стала она замечать безбилетное сиротство, сопровождающее её в каждой поездке. Проводницам внушалось, вменялось в обязанность сдавать маленьких бродяг в детприёмники на крупных станциях, но… Видела Фрося , как делали это проводницы из соседних вагонов, сама не могла заставить себя… Почему? Не было для неё такого вопроса, потому и ответа не было. Сама жизнь подбрасывала ей «подкидышей», иногда к их голосам она прислушивалась, но не слышала. Вернее, слышала то, что хотела слышать она, что хотело услышать её ледяное, или какое там, каменное? – сердце. Строгое лицо её при этом никак не реагировало. Да и что у них там вон теперь? Из-за чего сыр-бор разгорелся?
« На «пятой» никакого навара. Там тётки в забой голодными опускаются».
«С рынка тоже не разживёшься».
«Ага! Сбреши другим».
«Вам принёс, а вы…»
«Василёк, не дуйся…»
«Вас дед позвал крышу крыть…»
«Мы и крыли».
«И жрали. А меня и сухарём не угостили. Морковку я в поле нашёл, пока вы наполняли свои кастрюли».
«Васюта, не дуйся, дурья кровь. Суп лободяный, лепёшки из лободы, тошнит – от такой еды. За морковку… молодец!»
«Да. Ещё из шалфея пышки».
«Из шалфея не напечёшь, шалфей давно высох».
«Так из семян муки натолкли, вот и пекут. Пресные пышки, в горло не лезут».
«Да, шалфей - степной банан: стебли - объедение».
Колёса "тук-тук-тук" да "тук-тук-тук". В Горловке притихли. То ли совсем остановились, то ли заглушили их людские голоса: толпа заполнила привокзальное пространство. Но и в толпе видно было, как милиционер, как квочка цыплят, вёл за собой беглецов. Кто не в курсе, мог бы и удивиться: откуда у милиции безошибочный такой гипноз? Ведёт детвору – и от него не разбегаются… А загадка простая: малышня набегалась, наездилась, наголодалась, нахваталась страхов и послушно следовала за дядькой в синей форме в надежде на защиту, на обогрев да на сухарь с кипятком. У беглецов свои прикидки.
Опустел вагон и снова наполнился. Поехали. Пассажиры почти неслышно загомонили о новостях, а из щелей расползались знакомые перешептывания:
«Ты у бабки картошку стянул?»
«Кто? Я?»
«Скорей всего, Васюта…»
Васюта - Василий, у Фроси средненький Василек, "зайцы" вроде о её средненьком судачили...
«Костя, отвечай за свои слова. А то нагорит.»
«Сперва узнай, потом темни. И у меня долги не плачут.»
Вот и Костя… Костенька… Константин… Имена их звучат, а её детишек… и косточек не отыскали… Где они? С кем они? Почему проклятый самолёт не промахнулся?..
«Смотри, Петька, юшку тебе Костя пустил. Ещё получишь».
Вот и Петушок её, Петя, четвёртый годок пошёл, его-то за что наказали так рано? Да эти ли имена звучали оттуда-то из багажных ящиков? Не придумывала ли она их? Не просто звучали, они жили в ней.
«Так за что пустил? За что? А? То-то. Узнай сперва».
«Ха! Не будешь гнёзда разорять. Хочешь яичек, попроси у бабки, может, даст. Куры в любом дворе водятся».
«Догонит – ещё добавит. Ты, Васюта, не заикайся, я в долгу не останусь. Не спасёт тебя твой располовиненный…»
«Я уже тебя плосир, Варелла, папу моего не задирай!»
Послышался детский смех, и сразу выяснилась причина: Василёк заикался. Он вместо невыговариваемого «р», произносил «л» как «р».
«Папу не тложь, сказар!»
«Не тложь… У одних и папы, и мамы, а у других… бляха-муха…»
«Поскули ещё,- матрос.»
«Олухи, в Белой Глинке бахчу не собрали, вот где праздник!»
«Там председатель за арбуз повесится».
«Пусть сперва поймает, а после вешается».
«Не знаешь ты, как председатели бегают.»
«Матлос, поручишь…»
Чужие беды… Не глушила ли Фрося «чужими бедами» прежнюю свою искренность? Радости, надежды, желание жить – можно ли похоронить в человеке? Если детские голоса выуживали из неё что-то прежнее, значит, присутствовало ещё оно в ней, оставалось в сохранности. Живое воскрешать не надо, но надо ли выуживать? А на очередном перегоне, когда в вагоне почти не оставалось пассажиров в багажном ящике ближнего отсека затеялось нечто как бы и не по-детски обозлённое:
«Твоего отца мать вышвырнула… а он на войне был… вояка.»
«А как ему от неё защититься? Ты и так не сумер бы. Скажи ему, Костя. Он, видно, ничего не сооблажает. Да и не сама она – они вдвоём с ним схватирись, и я не помог ему. Им что? Им все мешают. Он выпимши быр. Он плосир её: вспомни, как мы жири. Подумай, у нас же сын… Мородой, говолир, ты будешь недорго, лебёнка исполтим, поромаем ходури его…» «Ты это… срушай, ты ручше заикайся. К заикам рюди пливыкри, а твой репет становится непонятным».
«Э-э, вот мой папка хоть бы какой притащился, я не убежал бы из дому.»
«Конечно, если б дом быр у меня, а то дом у них. Кого захотят, того и выкинут. Не от отца я убежар…р…жар, не от отца, Костик. К нему я плиехар, а он… нельзя тебе уходить от матели, сын. Тебе плигляд нужен, уход нужен, раски нужны долгие. И выпловодир меня к этой… доргой раске».
«Василёк, теперь я понял, почему ты птичье гнездо защищать стал».
«Эх, парни, пора соображать, где завтракать будем. В Горловке пацанов забрали… нельзя и носа высунуть. Следят».
«Проводницы – собаки».
«Наша вроде – нет».
«Каменюка. Раскусишь ты её».
Вот как она выглядела в воображении бродяжек. Каменюка! И мысль: а кто они – эти "зайчишки"?- обожгла её. Не обида, нет, на услышанное прозвище, но то, забытое материнское чувство, которое не даёт женщине права пройти мимо покинутого ребёнка. Живы ли их родители? У одного – да, есть и отец есть и мать, но… вроде
| Помогли сайту Реклама Праздники |
Места Донецкие мне знакомы. Я, всё-таки, прожила там два года, правда, в мирное время!