первородство силы, – это было просто написано на его лице и ощущалось в медвежьей, неловкой фигуре и матросской походке и одновременно не вязалось с уверенной целеустремленностью, – словно сопричастной с окружающим и единовременно чуждой всякому единению, сама по себе, хищно, одномоментно угоднически в этой точке и напротив, попирающее ее, ни шатко, ни валко, плоско, тягостно и оплывши. По крайней мере, Он чувствовал, что что-то здесь не то и не так, но только не знал, что именно и где попадется, и пытался угадать, с какого момента опасность станет реальной, хотя она уже была реальной, она не могла не быть иной с появлением людей.
Но пока преимущество было на его стороне. И Он позволил себе чуть-чуть расслабиться, облегченно вздохнул и оглянулся; тотчас позади на ступенях шевельнулась жена и улыбнулась ему из темноты.
Он совсем не хотел ее волновать и подумал, что через десять минут они смогут покинуть этот город и что до сих пор им везло и повезет сейчас. И когда уже был готов поверить, что все обошлось, ибо Толстяк наконец-то миновал открытое пространство перед ажурным мостиком и скрылся за торцом дома, – как вслед за ним, из-за того же самого киоска, появился еще один; и Он до слабости, подкатывающей откуда-то из живота, понял, что сейчас что-то должно случиться, – слишком беспечно Он чувствовал себя последнее время и слишком солнечное было утро и небо над зубцами перевала. Но самое отвратительное заключалось теперь в том, что именно с этого момента лично от него уже ничего не зависело, – словно ты попал в иной поток, – потому что течение событий так же трудно изменить, как быть лучше того, чем ты себя представляешь.
Этот второй был прямой противоположностью Толстяку – хил, тщедушен, наверняка пьяница с лицом цвета ржавчины и обладатель вихляющей, подпрыгивающей походки. В общем, – из числа тех, кого в былые времена хватало на любом мало-мальски крупном вокзале с двумя-тремя пивными и сквериками, где можно поваляться на травке.
И если тот, первый, не имел при себе оружия, то этот лениво тащил на плече двустволку, поддерживая ее лапкой и вертя головой по сторонам.
Черт его занес сюда, подумал Он, какая дикость, почему именно этот головастик? эта тень, отпечаток каблука в сырой земле, тыльная сторона зеркала?! И тут же ответил сам себе: «Потому что у него такой же шанс, как и у тебя, потому что тот, кто Свыше, не склонен делать различия между тобой и кем-либо другим, потому что лично тебе не дано знать больше того, что ты знаешь и больше того, что ты чувствуешь, потому что...»
Вернее, Он начал мысль и сразу отбросил и больше ни о чем не думал, ибо Хиляк увидел Африканца и начал стаскивать с плеча ружье. И было такое ощущение, словно разыгрывается странный спектакль и ты против воли должен участвовать в нем.
Он делал это так медленно, словно в дурном сне, где можно к радости и облегчению проснуться в теплой постели. И так неловко – запутался локтем в ремне, перехватил цевку правой рукой, развернулся, выставил левую ногу, как на стрельбах, и принялся приподнимать плечи – вначале правое, а затем – левое, – что Африканцу наконец-то надоело обнюхивать ствол и он, развернувшись, побежал в горку к дому, боком от Хиляка – рыжий, в огненно-рыжих подпалинах, почти сливающийся с опавшей листвой.
Теперь он был слишком приметной мишенью, как на заказ, по выкладке в первоклассном тире, где тебе даже не надо думать, а только нажимать на курок, а в перерывах между выстрелами потягивать пиво.
Теперь Он знал, кто этим занимается. Пару дней назад на въезде в городок, они видели несколько убитых собак вдоль обочины с явными признаками того, что их расстреляли из машины. Порой Он и сам пользовался властью сильнейшего, но никогда не убивал ради удовольствия. А теперь его заботило одно, – чтобы надвигающаяся фигура Африканца не заслонила Хиляка. И стрелять пришлось чуть выше того, чем Он привык. И с того момента, как мягко щелкнул курок, и до того, как почувствовал привычную отдачу, понял, что попал, попал с первого выстрела и больше ничего не надо делать, но все равно еще раз опустил ствол и выстрелил два раза – «хоп-п-п... – хоп-п-п...», и знал, как это бывает – порой для этого словно требуется протянуть руку и смять человека, но на этот раз Он выпустил из него воздух, проткнул и выпустил, и Хиляк походил на сдувшийся шарик или груду тряпок, лишенную трепета тела.
А потом – потом, когда надо было наконец действовать без промедления, Он тоже не ошибся. Он не мог и не хотел ошибаться, у него не было на это права, – как не было его секунду назад нарушать тишину утра или тайную связь вещей в их высшей зависимости. Но ему пришлось нарушить, и теперь надо было расплачиваться – для начала быстрым отступлением.
Потом Он повернулся второй раз, встретил умоляющий взгляд жены, попытался ее приободрить – это была их старая игра, такая же долгая, как жизнь, – под ногами плутоватой тенью прошмыгнул Африканец, и они побежали – вначале темным подъездом, через черный ход с холодным, тленным запахом умершего дома, затем – ярко освещенным двором, вдоль кирпичной стены и окон в серых многолетних подтеках, по мягкой, толстой подушке разросшихся трав и прелых листьев, затем – узким лазом между гаражами к едва различимой тропинке на склоне горы, за спасительные густые кусты – самым коротким и наименее опасным путем, который Он наметил вчера, пока солнце еще не село в море. Он никогда не говорил жене, о чем думает, глядя на дорогу или пустынный пляж. Он всегда стремился быть готовым к неожиданностям. Он исповедовал философию неожиданностей. Он не хотел, чтобы она смеялась над его чудачеством, хотя порой ему казалось, что их обоюдное молчание особого рода – просто Он слишком любил ее, чтобы подвергать риску.
И единственной его мыслью в течение этих одной-двух минут, которые показались вечностью, в течение которых Он даже не имел возможности оглянуться, был Толстяк – этот Вышибала, этот Хряк с кабаньим загривком. Теперь во всем этом голубом утре он больше всего заботил его, и Он не мог понять, чем, – то ли своей сытой уверенностью, то ли неспешной отрешенностью. И эта неясность была хуже всего. И только на склоне, за пышной зеленью, Он на мгновение остановился и оглянулся: двор был пуст. Точнее, он был абсолютно пуст, не было даже намека на движение за развалившимся крыльцом, с которого они сбежали, или пары поросячьих глаз из-за угла, обшаривающих холм, и уж конечно, – неуклюжей, мешковатой фигуры с оттопыренными ушами над стриженым затылком. Что могло, по крайней мере, означать две вещи: либо Толстяк еще не оправился от растерянности, либо принял какое-то решение и уже действует.
Лучше бы я его видел, подумал Он, лучше бы я его видел... Если это охотник за людьми и что-то смыслит в таком деле, то обязательно будет обходить нас снизу за теми домами, а потом попытается перехватить где-то на центральной трассе, если, конечно, что-то смыслит... И снова в нем шевельнулась тревога, потому что неопределенность всегда бывает сродни предательству, ибо то и другое приходят неожиданно.
– Все обошлось? – спросила жена.
Она слегка запыхалась, а лицо у нее раскраснелось от быстрого бега.
Для начала Он промолчал.
Все это – ночевка в доме, где их прельстили, широкий мягкий диван, мраморный камин и толстый белый ковер перед ним, – было, конечно же, ее, только ее затеей, и Он уступил, как уступал многим прихотям, усматривая в этом некоторый элемент снисходительности к женским слабостям, впрочем, они так же были и его – в той же самой мере, потому что они давно были одним целым.
– ... ты ведь стрелял просто так? – спросила она с тайной надеждой.
Она была слишком похожа на него, чтобы Он удивился ее реакции.
По-моему, я так и не привык, подумал Он, и сейчас это случается не чаще и не реже, чем вначале. Просто люди встречаются с тобой и уходят – одни туда, где их уже ничего не волнует, другие – дальше, своей дорогой, если не хватаются за оружие и достаточно осторожны.
– Мне пришлось сделать это... – ответил Он, заранее зная, какие у нее станут глаза. – Мне пришлось это сделать! – повторил Он, видя, как она внутренне отшатнулась.
В чем они были разными – так, пожалуй, в этом – в ее непредсказуемости или, вернее, – в женской непоследовательности, которую Он понимал чисто умозрительно и к которой пытался приспособиться в той мере, в которой мужчина, вообще, можно приспособиться к нелогичным вещам.
– А вспомни других, разве они были лучше? – Он сразу решил прекратить давний спор, потому что мир стал таким, каким стал, и давно не признавал никаких правил, и в нем можно было жить только по новым законам, и Он знал эти законы.
– Мне надо было сделать это! – твердо произнес Он еще раз.
Но она вырвала руку и отвернулась.
– ... и спорить некогда! – добавил Он, думая о Толстяке и представляя, что он уже покрыл половину расстояния до моря.
– Тебе ужасно нравится убивать! – произнесла она с вызовом, делая ударение на последнем слове.
– Нет, – ответил Он, – не нравится, просто... просто...
Но я не могу объяснить того, что произошло со мной там, в доме, за эти несколько секунд, и это невозможно объяснить, даже ей. Это все равно, что слепому рассказать, что такое солнечный свет, или хромому, как ложится под ноги земля, когда ты бежишь к морю или вдоль берега по мокрому песку и за тобой почти не остается следов, а то, что остается, сразу слизывают шипящие волны. Это невозможно объяснить, когда ты входишь в жесткий клинч и толпа, и липкий противник становятся синонимами всего ложного и враждебного в мире, которому ты должен противостоять до последнего дыхания, последнего толчка сердца. Это нельзя объяснить и потому что ты давно все решил, выпестовал и не сам по себе и не по собственному желанию, а, хочется думать, – неложно, и это тоже тормоз в общении с ней.
А может, и правда, нравится, устало подумал Он, и я совершенно запутался. Нет, Он тут же оборвал себя, даже сама мысль уже есть ошибка, разве тебе недостаточно Знаков, и ты недостаточно набил колени. Да нет! нет! Тысячу раз – нет!
– Ты... ты... не представляешь, каким стал... – обреченно выдохнула жена.
– Послушай, – терпеливо произнес Он, сам удивляясь своей выдержке, – у нас совсем мало времени, чем раньше мы отсюда уберемся...
Нет, ее невозможно было сбить так просто с толку, и Он знал это.
– Во мне все копится, копится... – пожаловалась она, – а ты совсем ничего не замечаешь...
Да замечаю я все, хотел возразить Он, но ничего не сказал, а потянул за собой. И Африканец, беспокойно сидящий перед ними на тропинке и то и дело приподнимающий зад и перебирающий лапами, сорвался и скрылся впереди за кустами. Кусты были по-осеннему никлыми с вялой бледной листвой, и бежать пришлось совсем немного – до каменного забора, где они отворили скрипучую калитку, перед которой, пританцовывая, поджидал Африканец, – через узкий двор, застроенный верандочками с тюлевыми занавесками, покорно ждущими чьей-то руки, какими-то сараями и курятниками с распахнутыми дверцами, – к воротам, которые выходили на проезжую часть улицы.
Здесь они остановились, и Он достал пистолет. У него был тяжелый надежный «Браунинг» модели GPDA с удобной рифленой рукояткой. Настолько удобной, что стоило сунуть руку за
| Помогли сайту Реклама Праздники |