Богданова полезла классовая ненависть, и подумал злорадно, недаром тебе Варя отлуп дала, и правильно, между прочим, сделала!
– «Надо было на погоны смотреть!» – Поставили мне в вину. А донёс кто-то из своих!
Горести его не было конца, её срочно надо было выплеснуть на друга и залить водкой.
– Сволочь! – двусмысленно резюмировал Булгаков.
– Ещё какой! – ничего не замечая, согласился Богданов. – Генерал важнее, а на обычного техника им наплевать! Поэтому я возвращаться не хочу!
– Станешь дезертиром? – снова насмешливо спросил Булгаков, помня о соломке, которую загодя подстелил; только сработает ли? Надо ещё о нервических болезнях почитать и назубок выучить симптомы, чтобы как от стенки горох.
Он вдруг передумал, и решил симулировать подагру, потому что на подагре поймать очень сложно, главное, заявить, что у тебя ни к селу, ни к городу поднимается температура, а весной – пухнут суставы. Однако Богданову об этом ничего не сказал, провидчески полагая, что такие вещи даже на суд друга выносить негоже. Они, как вериги, всегда с тобой, и тащить их придётся до могилы, провидчески думал он, но деваться было некуда: или жизнь, или война.
– Не стану! – заверил Богданов так, словно у него был тайный план.
Но этот момент Булгаков почему-то пропустил, должно быть, оттого, что лакей с моноклем в глазу и влажным чубчиком денди, сардонически плюнул на пол, громко, как бы назидательно, высморкался в большой, просто огромный, клетчатый платок и долго, с раздражением, напяливал медвежью шапку, а затем небрежно вышел, отшвырнув ногой лавку, как спичку, виляя, словно институтка, задом.
– Мишка, ты меня слышишь? – нервно спросил Богданов.
– Слышу… слышу… – отозвался Булгаков, мысленно почему-то спускаясь вместе с лакеем с высокого трактирного крыльца; при этом лакей почему-то ворчал: «Понавыбирают… а кого?..» А потом словно очнулся: – Наливай, наливай, а я картошки и холодца ещё закажу. Кого «понавыбирают?» – удивился он, возвращаясь в то, своё лихорадочное состояние крайнего метафизического возбуждения, от которого он думал, что избавился навсегда. Кого?.. И почему-то абсолютно не связывал их с Борькиным разговором.
Неловко выпростал перчатку из кармана и выронил смятую трёшку, когда же нагнулся, на как-то мгновение, потеряв её из вида, там уже лежал червонец. Булгаков поискал, трёшки нигде не было. Булгаков удивился, что за ерунда! Червонец забрал, и тотчас забыл о маленьком чуде.
***
Булгаков вернулся домой пьяненький, но веселый, открыл было рот, чтобы выложить страшную тайну, мучившую его, как чесотка, однако так и замер, словно его ткнули в зад вязальной спицей.
Собственно, тайн было две: лакей с моноклем в глазу, которого он опознал, как человека из коридора, и Борька со своей идеей фикс стреляться. Как ни странно, о лакее с его громкой фразой: «Понавыбирают… а кого?..», сказать было абсолютно нечего, кроме огромной, безмерно глупой таинственности, лишенной всякого здравого смысла, а предавать друга с его планом застрелиться, вообще, было негоже. Поэтому Булгаков моментально прикусил язык, и имел вид престранный, как нашкодивший щенок.
– Что ты хотел мне сказать?! – налетела Тася, гневно пылая серыми глазищами. – Что?! – Вся праведная в своей женской чувственности, которую он так любил в ней, и пока не исследовал до конца.
Однако он уже пришёл в себя, и трепаться было опасно.
– Ничего! – специально отмахнулся, как от мухи, и притворился ещё более пьяным.
В таком состоянии его мучила музыка текстов, её надо было срочно выкладывать на бумагу, иначе из-за объёма она грозила разлиться в пространстве и исчезнуть в небытие.
– Да ты нажрался! – отшатнулась Тася вульгарно, по-волжски, и приказала с саратовским говорком: – Иди спать, гуляка!
Фу… фу… как грубо, ворочал он тяжело мозгам, так романы не пишут, и, разоблачаясь на ходу, поплёлся, цепляясь нога за ногу, в спальню, бубня себе под нос в том смысле, что приходят всякие друзья со своими мировыми проблемами, а ты расхлёбывай; ещё лакей с глупыми разговорами, но придраться было не к чему, разве что к моноклю в глазу, но в том-то и дело, что глаз был непонятно каким, то ли, действительно стеклянным, то ли, вообще, не от мира сего, не угадаешь, как с трёшкой и червонцем.
А утром вспомнил две оплошности: во-первых, ни к селу ни к городу – лакея с моноклем в глазу, он, оказывается, ему снился всю ночь, что-то толдонил на все лады насчёт того, что он им страшно нужен, прямо – по зарез и до смерти, а зачем – Булгаков не помнил, заспал, но это не главное, а главное, что он, Мишка Булгаков, научился считывать мысли, обращать трёшки в червонцы и пить пиво с водкой, а во-вторых, – Богданов, который всё ещё хотел застрелиться, хотя давал честно-пречестно слово, а он, сиречь Булгаков, отбирал у него пресловутый браунинг гер-фон-генерал-министра и палил из него в потолок так, что известка сыпалась.
Странный осадок от лакея с моноклем в глазу не давал ему покоя до самой среды, а потом – в очередной раз забылся, мало ли совпадений в жизни, и Булгаков даже не сопоставил его с последующими событиями, а зря; не умел он ещё сопоставлять, не научили его ещё, хоть вот-вот должны были взяться за его воспитание, да руки коротки, кишка тонка, и всё такое прочее, чего в учебниках по физиологии человека не пишут и даже не имеют понятия.
Он вдруг чётко и ясно вспомнил сон: ему сказали эти двое из трактира, что если он де не подчинится, то Богданов застрелится, и что де – кажется, что времени много, а на самом деле – край, в обрез, полный цейтнот в жизни! Идите вы к чёрту, господа черти! – самонадеянно вспылил он, совершенно не думая о друге, а больше – о романтической вольнице Гоголя, который всё так безупречно вывернул, аж, душу захватывало!
– Что?.. Что ещё?! – застала его Тася тупо глядящего на лампу.
– Я их снова видел… – прошептал он, ища у неё поддержки.
– Где?.. Когда?.. – спросила она, как человек со здоровой и крепкой психикой.
И Булгаков всё ей рассказал и даже о шантаже с Богдановым, оставив за рамками только то, что Богданов сам желал застрелиться.
– Этого не может быть! – воскликнула его великолепная Тася. – Так не бывает!
Она вопросительно посмотрела на него. И Булгаков едва не взвыл от ужаса: а вдруг судьба такая! Тогда всё полетит в тартарары! И писателем не станешь! – холодея, подумал он.
Относительно Богданова всё прорвалось: и в то утро Булгаков даже не выпив чая побежал к нему, страшно боясь увидеть с прострелянной грудью. Но как ни странно, Богданов вышел, пошатываясь, на стук, изрядно пьяненький, радостный и счастливый. К удивлению Булгакова, из-за его спины в дверь проскользнула смазливая девица, застёгивая на ходу шубку. Он проводил её долгим, плотоядным взглядом.
– Заходи опохмелись! – велел Богданов.
– Ах, вот как?! – многозначительно удивился Булгаков, имея в виду, что если женщина отказала, то её всё равно надо добиваться, чего бы это тебе ни стоило, а ты проституток водишь; вошёл, не разуваясь, в спальню, тонко пропахшую будуаром, с удовольствием выпил вонючего самогона на яблоках и грушах, однако не крякнул, по-волжски, как обычно, а укорил, прослезившись от крепости напитка:
– Ё-моё! Меня едва кондрашка не хватила!
Богданов насмешливо догадался, играя чёрными бровями:
– Я без тебя стреляться не буду! – И снова насмешливо: – Я тебе записку пришлю, вот что! – И бодро сменил тему: – Завалимся в кабак?!
Видно было, что у него хорошее настроение после этой девицы, и Булгаков стало обидно за Варю.
– Пошёл ты знаешь, куда! – высказался Булгаков и подался домой отсыпаться.
Что-то ему во всей этой истории не давало покоя: не стреляются, даже будучи под трибуналом! Это факт! Можно просто сбежать, хоть в Москву, хоть на Камчатку, хоть в Финляндию, Россия большая. Он начал очень смутно догадываться, что существует ещё одна проблема, о которой хитрый Богданов даже не упомянул. Но мысль так и не сформировалась. А всё потому что лакей с моноклем всю ночь толдонил на все лады: «Мы поможем де тебе, а ты поможешь де нам! Иначе оно само не рассосется!» Что «само никогда не рассосётся»? – Булгаков так и не понял. Головоломка сплошная! Как мне всё это надоело, с тоской страдал он, брошу Киев, уеду на дачу в Бучу писать роман; впрочем, как и какой – он не имел ни малейшего понятия; просто нечто огромное, страшно романтичное, как мираж, маячило перед ним, и он не знал, с какого бока подступиться, а вся эта постылая жизнь с пьяницами друзьями, закостеневшими в пошлости и мещанстве родственниками ему давным-давно осточертела. И Тася там же, страдал он. Что делать?! Что делать?! Вот забреют, как Богданова, будешь знать, взял себя в руки, и сел зубрить латынь.
***
Через два дня, намучившись ожиданием, как приговорённый к повешенью, со свербящей болью в желудке и с подкашивающимися ногами, предстал перед судом, словно подвешенный между небом и землёй, не веря ни во что: ни чёрта, ни в бога.
– У вас, коллега, – по-свойски заговорил терапевт, пожилой, круглолицый, с седеющим венчиком вокруг головы, – никакая ни подагра, слишком вы ещё молоды, друг мой… и ни никакой ни полиневрит, который вы себе приписываете… а у вас повышенное давление или вследствие болезней почек, или возбуждённого состояния нервной системы. Вы вчера пили-с?
Булгаков похолодел, глядя на добрейшее лицо терапевта, и ожидая, что тот сейчас громогласно огласит приговор и разоблачит его по всем статьям на всю больницу, и тогда всё полетит в тартарары и придут жандармы с кандалами. Однако терапевт благодушно смотрел на него и помалкивал, не выдавая своих намерений.
– Нет… – выдавил Булгаков, твёрдо собираясь врать до конца, а там будь что будет.
Пил он позавчера, а вчера для укрепления духа и плоти – опохмелялся, чего с ним сроду не было. Нервы были на пределе и звенели, как ледышки в прихожей под ногами Африканыча. Даже Тася, казалось, вызывала раздражение, не говоря обо всех остальных, и дом молчал, как на панихиде, и катастрофа была неизбежна, как конец света.
– Дурная наследственность? – довольный тем, что попал в точку, крякнул терапевт и, как хряк, пошевелил кончиком носа.
Булгаков выпялился на него. Терапевт снова пошевелил носом, как совершенно отдельным органом, или как свинья, учующая свой початок. Булгаков суеверно закрыл глаза, почему-то находя аналог с лакеем и его стеклянным глазом, мир показался ему ещё с одной стороны, но он не знал, какой именно, и для чего она, болезная.
– Это отец… – пробормотал он так, словно подписывая себе смертный приговор.
– Дайте я догадаюсь с трёх раз: хронически-потомственный алкоголик?
Терапевт даже провидчески наставил толстый, мясистый палец.
Можно было сказать: «Да!» И делу конец! Но Булгаков искренне возмутился:
– Да вы что?! – Не тому, что терапевт ошибся, а тому, что так прекрасно начал, как в заправском романе, от которого дрожит душа, а закончил отвратительно. – Нет, конечно. Он вообще не пил. Он умер в пятьдесят лет от почек.
– Афанасий умер от почек? – сконфузился терапевт и пошёл красными пятнами. – Что же вы сразу не сказали?!
– А кому это надо… – горестно кивнул Булгаков, давая понять, что пытается забыть тяжёлое прошлое.
– Ну вот видите… – скрыто похвалил его терапевт, узрев в Булгакове зачатки
| Помогли сайту Реклама Праздники |
По крайней мере из начала такое заключение сделала.