сколько себя помню. Может быть, отсюда все и начнется. Так да не так. Не собиралась судьба меня разочаровывать, но и не в эти врата мне был путь, как бы ни показалось.
В назначенный день к назначенному часу я уже была в союзе писателей, достаточно ветхом здании старинного особняка, который предварял уютный дворик, окаймленный дугой этого двухэтажного строения, все внушающее легкий трепет и почтение моему на тот период слабому и впечатлительному уму.
Вахтерша у двери, полноватая, доброжелательная женщина, направила меня к секретарю, а та пояснила, что сейчас писатели заседают в актовом зале на первом этаже, и мне нужно подождать до перерыва. Наверное, около минут сорока, мне пришлось ожидать Владимира Михайловича Черносвитова, который, собственно, и просмотрел мою рукопись и подготовил для меня отзыв.
О, сколько раз впоследствии я перечитывала вновь и вновь его напутствия, его добрейшие пожелания и серьезные наставления… Но теперь. Состояние было и трепетное, и расслабленное от волнения, и абсолютно отрешенное где-то в глубине меня, где я вверялась своей судьбе, ни за что не держась, ни на что не претендуя, но понимая, что при любом раскладе, оставшись наедине с собой, я непременно получу внутреннее направление, как руководство, вполне реальное, направляющее к определенному действию, ибо так было всегда, и я этому в себе доверяла при любом исходе, ибо никогда чувство моей предназначенности не покидало меня, никогда не освобождало меня от труда внутреннего и направленного, как и результата, давая и утешения.
Как бы теперь ни развернулась судьба, куда бы ни направила устами человека, она творила меня единолично, никогда не опуская рук и ставя передо мной цели серьезные, как и желание им следовать. Чем-то чужеватым, недоступным, неподъемным для меня веяло от этого вестибюля, где я прохаживалась взад и вперед. Вдруг мои глаза устремились на стенд, где ровной полосой авторитетно смотрели на меня фотографии донских писателей… Взгляд стал внимателен, ища фамилию, означенную также в открытке. Вот… Черносвитов Владимир Михайлович… С фотографии смотрел худощавый человек, седой, с твердыми чертами чуть продолговатого лица, с пристальным, достаточно серьезным взглядом… лет семидесяти… Именно на его суд был отдан мой роман. Милости не ждалось, плохого не хотелось… Каждая минута ожидания была все же в чем-то тяжела, увесиста, несла в себе какую-то печаль, беспокойство… на фоне глубокого затаившегося и ободряющего: что будет, то будет…
Наконец, двери актового зала открылись и фойе стало наполняться представительными серьезными людьми, все еще продолжающими между собой общаться в своей особой возбужденной струе, некоторые закуривали, едва бросая на меня взгляд без интереса и устремляясь в свои дела, то бишь, продолжение обсуждений. Мне указали на Черносвитова. Это был высокий худой старик, полностью соответствующий своей фотографии, прямой, с военной выправкой и, кажется, характерный и принципиальный. Почти робея, я подошла, назвала себя и цель своего прихода. Это был действительно интеллигент, покоряющий спокойным и рассудительным видом, ровной, спокойной речью и очень привлекательными манерами общения, за чем почему-то угадывалась некоторая неистинность, но дань ситуации, где он владел словом, абсолютно знал свою роль и ей максимально, следуя своему уму и опыту, соответствовал.
Сложно сказать, почему, но, вызвав чувство великого почтения, он все же сразу как-то не расположил к себе, видимо некоторой суровостью взгляда, выдающего себя за мягкостью речи и хорошо усвоенного такта. Может быть в силу моего положения перед ним, маститым и признанным писателем… Его образ общения была для меня более отягощающим, нежели мне бы хотелось. Несомненно, я все же пришла некстати. И это чувствовалось.
При нем не было моей рукописи, но поговорить со мной – он не отказался, однако, пригласил меня в кафе здесь же на первом этаже, и мы расположились за высоким столиком, в весьма располагающей к разговору атмосфере, хотя и стоя, хотя и не на долго. Мне было крайне неловко оттого, что Владимир Черносвитов купил мне, как и себе кофе с пирожным, что никак не отвечало моей вечно протестующей сути, никогда и ничего ни у кого не берущей. Даже среди инженеров и учителей я не видела такого такта, такой возвышенной культуры речи и обращения, не чувствовала такого интеллекта, такой великой отцовской снисходительности… Все вкруг меня было просто, далеко не духовно, далеко не милосердно, далеко не возвышенно. Великая внутренняя благодарность на фоне трепета и отчужденности или недоверия – было первое лучшее чувство, чувство за то, что он просто заговорил со мной, снизошел до меня. Хотя… все же он не играл, не пытался выглядеть лучше, он был и строг, и умерен, и светел, и приветлив, и сдержан, и правдив… Почему никогда прежде судьба не сводила меня с таким бестселлером среди людей. Все в нем выдавало человека духовного, умного, чистого помыслами, суждениями и делами. Он еще не успел открыть рот, а я уже перечеркнула свой роман, как недостойный его и малого суждения. Однако, разговор принял неожиданный для меня поворот.
Поинтересовавшись моим возрастом, образованием, семейным положением и областью деятельности, Владимир Михайлович, не обладая большим запасом времени, предупредив меня об этом, однако стал много и подробно говорить о произведении, сожалея, что ни при нем сам отзыв и обещая его передать секретарю, дабы я могла принять к сведению все его замечания в более конкретном виде. Более всего почему-то я опасалась за то, что он с первых же слов отвергнет рукопись, как роман, которую я провозгласила романом из-за многоплановости событий, достаточно большого временного отрезка, где были связаны многие судьбы, семьи, характеры, где красной нитью проходила судьба героини, связывающая всех в единый сюжет, показывающий развитие каждого участника, и в конце романа каждый был, выходил из своих жизненных перипетий иной, более зрелый, понимающий, более разумный, более точно мыслящий… Владимир Михайлович начал с добрых слов, отметив характерность, непохожесть героев друг на друга, отметил, что очень удачно описана уральская деревенька, природа, что образы живые, интересные, разговор характерен для Урала. Однако, спросил, не биографическое ли это повествование, ибо достаточно достоверно, что редко удается, тем более начинающему автору. Я пояснила, что все в основном вымысел, но в некоторых случаях мне приходилось добывать знания и из книг, и обращаться к своему опыту, и съездить с мужем на его родину, где я и позаимствовала некоторые образы, однако придав им больше русского духа, ибо на самом деле более увидела забитую деревушку и отнюдь не претендующих на завидную характерность мужчин, в сути своей более спившихся и менее всего рассуждающих на душевные темы… Далее, Владимир Михайлович спросил, писала ли я ранее. На мой отрицательный ответ посоветовал на некоторое время отложить рукопись и попробовать себя в рассказах, эссе, что несколько смутило и озадачило меня. Пытаясь разогнать мои сомнения, он тотчас сказал, что я писать должна, что будет обидно, если я писать по какой-либо причине перестану, но надо начинать не так круто, не с романов и вслед за этим предложил сократить рукопись раза в два, сведя ее к небольшой повести, что и напечатать будет легче. К тому же, посмотреть на свой труд свежим взглядом – дело весьма обычное и полезное, ибо дает новый подход, новые решения, да и более непредвзятое отношение, более видны ошибки и ляпы, мысли становятся более сжатыми, точными. А здесь… хорошо, но как бы размазано… Очень, очень много добрых, обнадеживающих слов было сказано тогда, произведение было названо убедительным, поучительным, добрым, умным, заставляющим мыслить и смотреть на вещи с разных сторон, были в этой связи даны и мне достаточно лестные характеристики, однако и было замечено, что я слишком много навязываю читателю свою точку зрения, не предоставляю на суд читателя реальные поступки, не даю мыслить, не даю разобраться самим, упорно веду за собой, заставляю принимать свою точку зрения. Да и речь… Надо ее несколько подровнять, высказывания и афоризмы не все столь мудры, чтобы их приводить, надо также подумать над построением предложений, над абзацами, ибо техника построения произведений такого рода мне видимо еще не совсем ясна или знакома. Нужно еще поработать, нужно не льстить себе, нужно и не останавливаться. В итоге разговора мне было предложено сократить роман, от начала до конца просмотреть пометки, которые сделаны в рукописи, была дана визитка и настоятельная просьба, неоднократная звонить, приезжать, работать не менее года, ибо вещь в целом удалась. Но будет неплохо, если я пока оставлю ее и перейду к произведениям не столь объемистым. В любом случае я могла заручиться его поддержкой… С этим я и ушла. Через несколько дней у меня на руках был его отзыв, как и возвращенная рукопись с многочисленными пометками и прямыми указаниями, но все это было в такой мере, что не могло вызвать во мне боли или разочарования. Более того, отзыв, умещенный на более, чем десяти печатных страницах, был настолько тщателен, настолько доброжелателен и имел много похвал, что критические замечания буквально утонули в них и никак не разбили во мне мой стержень, но почувствовалось, что где-то в этом направлении и надо действовать, но разочарование от внутренней невесть откуда нагрянувшей пустоты, неудовлетворенность от того, что я так и не нашла себя и свое предназначение, в своей мере опечалило, ибо что-то во мне наряду с этим кричало: нет, не это!
И все же. Надо было вновь продолжать работать над тем, к чему душа начинала остывать. Я не могла урезать свое детище, я никак не могла отказываться и от своих высказываний, я не могла быть за кулисами, я не могла не вводить читателя в характерность героев только через их речь и поступки, ибо я о них и о их душах знала больше, ибо я, как автор, видела причины, подсказывала, ориентировала на них читателя, требовала учесть для объективности и на них ссылалась, дабы и виноватый был оправдан и невинный был виден, как есть… Я начинала работать вновь, по новому кругу, вертясь между мужем, детьми, хозяйством, озабоченная поездками к маме, празднествами и застольями, встречами и выпроваживаниями гостей в лице моей мамы и Лены с Виктором, многочисленной Сашиной родни, все делая, может быть, и отчасти, но страшно уставала, мечтая о том, чтобы выспаться, тянула, как могла, на себе все семейные нужды, где Саша не знал, что значит купить хлеб месяцами, тем более, выбросить мусор, и не всегда и не во всем успевала, но мне прощалось, ибо я писала, обнадеживала Сашу, который заботился о том, чтобы у меня была бумага, машинка в рабочем состоянии, копирка, и был удовлетворен тем, что его не очень запрягали, а вернее совсем не трогали, ибо он был человеком настроения и делал только по собственному почину, который с годами ослабевал, казалось, бесповоротно.
Для меня же были важны, как и вменены в
