Глава 20. Наказание сестер.
В драмах, придуманных самою жизнью, роли имеют ту особенность, что непрерывно сменяются. Роль ребенка, потом юноши, взрослого, старика. Роли социальные: на ступенях социальной лестницы немало зрелищ и, соответственно, ролей разыграно и разыгрывается; посчитать не представляется возможным, проще, пожалуй, звезды в небе исчислить. Роли, что играет человек в семье: отца, матери, ребенка, подчиненного и подчиняющегося. И так далее. Во всех этих ролях, сыгранных нами, присутствуют и сочетаются в единство полярные противоположности победы и поражения. Сегодня ты жертва, обреченная на поражение, завтра победитель. Сегодня проиграл, завтра выиграл. Только не просто это дается. Изменить судьбу трудно, особенно со знаком «плюс». На это могут уйти годы и неимоверные усилия. Трудно дается любая борьба, не всякий готов к ней. Жертвой быть легче, проще, как ни странно это звучит.
Агриппина Младшая не могла пожаловаться на отсутствие мужества. И жаждой власти эта женщина была одержима. То жизненное противоборство, в которое вовлекла ее и дядю, Клавдия Нерона, судьба, поначалу закончилось для Агриппины поражением. Она сделала все, чтобы изменить результат. История подтверждает, что ей удалось…
Новый повсеместный набор Калигулы прошел весьма успешно. Он созвал отовсюду легионы и вспомогательные войска. Сделал все, чтоб число припасов было огромным, таким, которое никогда ранее не видывали. В месяце Германик император покинул Рим и двинулся в Галлию, а затем в Германию, можно сказать, со всеми чадами и домочадцами. В числе прочих была с ним беременная Цезония, сестры – Юлия Агриппина и Юлия Ливилла. Марк Эмилий Лепид сопровождал старшую из сестер. Ее собственный муж был тяжко болен. И Лепид рассматривался всеми как наиболее вероятный следующий муж Агриппины. А в том, что он ее нынешний любовник, никто не сомневался уже сейчас…
Когда римские войска начали переправу через Рейн, уже в октябре, случилось то, что должно было случиться. Поздней ночью домчался до ставки императора гонец из Рима. Был незамедлительно проведен к недовольному, срочно разбуженному принцепсу. Беседа была тайной. Продолжалась более часа. Те из преторианцев, кто сторожил в ту ночь, говорили, что она прерывалась криками Калигулы: «Что ты несешь, проклятый!»; «Да я тебе язык отрежу, негодяй! И не посмотрю, что ты свободный. Распятым будешь все равно, что раб!».
Говорили, что гонец с особыми полномочиями был прислан дядей Калигулы, Клавдием. Кто-то клялся, что чуть ли не сам Феликс это был. С ним спорили потом: отпущенники Клавдия не носятся по дорогам сами, у них полно собственной челяди. Они раздобрели давно, раздались, а этот был худеньким…
Так или иначе, то, что последовало за прибытием гонца, было страшным. Схвачены были родные императора, схвачены и разделены. По отдельным домам рассованы, сторожили их денно и нощно. Говорили, что задумали сестры и их приближенные убийство принцепса, раздел власти. Не удивишь Рим заговором. Но любовь Калигулы к сестрам была предметом зависти и удивления многих. Хватало тех, кто злорадствовал теперь. Были чистые душой, кто не верил. Были такие, кто прятал глаза. Неудивительно, впрочем. Среди легионеров, особенно высшего эшелона, было немало тех, кто ждал и для себя нелегкой участи по праву. И дождались…
Император колесил по дорогам. Император допрашивал. Император грозил, улещал и увещевал. Император готовил казни.
Агриппину подняли среди ночи, не слушая криков, не внимая просьбам и угрозам. Грубо, толчками в спину гнали через лагерь. Растрепанная, потерявшая свой обычно независимый, презрительный по отношению ко всему на свете вид, она шла, спотыкаясь, трясясь от страха мелкою дрожью…
Взгляды легионеров, в которых были все оттенки чувств – от сочувствия до презрения, от вожделения до ненависти, – ловила она не глазами, нет, и даже не спиной или грудью. Всем своим телом. Молодым, жадным, холеным, взлелеянным телом, да солдатскую ласку, да солдатский гнев! Они жгли ей кожу, она шла как под градом стрел, и все больше сгибалась, гнула спину…
Ею бросили на бревенчатый пол под ноги брату, пинком. Тот молчал, а Агриппина говорить поначалу просто не могла, страх душил ее, сжимал в тисках горло. Она сосредоточилась на том, чтобы встать. Хотя бы встать в полный рост перед ним, выровняться, так, чтобы глаза смотрели в глаза…
Руки, на которые она опиралась, предавали, подгибались. Она чуть было не расшибла себе лицо, падая. Но справилась, поднялась, отряхнула столу. Выпрямилась. Нашла в себе силы встретиться глазами с братом…
Он не показался ей грозным. Скорее задумчивым и печальным. Это придало ей духа. Если брат не гневается, а исполнен грусти, значит, можно еще бороться, можно!
Принцепс молчал. И тогда заговорила она, с вызовом, дерзко, повышая голос на каждой новой фразе.
– Ты, – сказала она ему, – разве ты не знаешь, кто я! Так я тебе напомню!
И стала перечислять, словно забивая гвозди в его голову, удар за ударом, взмах – падение, шляпка гвоздя торчит в ряду других. И вся голова брата в железных гвоздях, утыкана, смотрится ежом…
– Я дочь Агриппины, а она была внучкой Августа! Не ты один, но и я тоже праправнучка самого Цезаря, ты один носишь его личное имя, но кровь его во мне, как и в тебе!
Калигула кивнул головой, и загнул палец на руке. Он знал, что перечисления не окончены. Загнул и второй, словно зачтя ей Агриппину и Цезаря. Не пожалел и третьего пальца, загнул его по справедливости, посчитав Августа…
Она, увидев это, загорелась гневом. Обнажила клыки. Много говорили о том, что у Агриппины истинно волчьи клыки, острые, торчащие. Раньше он не видел этого. Сестра его была красива, только это он и видел. Теперь он подивился справедливости молвы; отсутствию собственной наблюдательности – удивился тоже. А еще – отчетливо увидел перед собой мать. В то мгновение, когда она рвалась на бой с Пизоном, завидев его корабли вдали. Не так ли обнажала она клыки? Он вспомнил, и сердце его захлестнуло болью. Он загнул еще один палец на руке, засчитав его сестре. Ох, он хорошо знал, кто перед ним…
– Я дочь Германика, а он был Клавдием! Кровь патрициев Рима течет во мне! Я дочь патриция и мать патриция!
Он загнул еще два пальца, соглашаясь. И сказал:
– Ты – жена патриция, дорогая. Пусть Домиции Агенобарбы и не так давно ими стали, но они патриции[1]. Не забыла?
Агриппина жгла его глазами. Брату показалось, что с губ ее, кроваво-красных, коралловых губ, воспеваемых поэтами, течет пена.
– Это ты забыл, что я еще и сестра императора, твоя сестра!
Калигула был согласен и с этим. Он только спросил кротко:
– Мы все посчитали, Агриппина? Ни ты, ни я, мы ничего не забыли?
– Ты не можешь не считаться со всем этим, не можешь, – рычала сестра. – Можно не любить меня, да ты никогда и не любил! Словно я не знаю, ты любил только одну женщину на свете! И она умерла, кроткая дурочка, и хорошо сделала! Таким, как она, нечего делать на этом свете! Только не забудь посчитать, что я еще и ее сестра…
Брат поник. Еле слышно сказал:
– У меня, может быть, не хватит пальцев на руках, Агриппина…
–Лишь бы у тебя хватило ума меня не трогать! Не любишь и не уважаешь, так это мне все равно! Агриппина как человек не стоит уважения, прекрасно! Но мой статус! Мое положение сестры, жены, дочери и матери, оно достойно уважения, ты обязан с ним считаться!
Горький, исполненный издевки смех брата хлестнул ее, ударил бичом. Он заговорил, и теперь уж он поднимал голос все выше. И ей было страшно. Ей было страшно слышать его отповедь.
– У меня тоже есть статус, сестра, и его я обязан уважать в первую очередь! Ты говоришь, что ты сестра принцепсу? Покусившись на жизнь его и власть, как смеешь ты вспоминать об этом?
И он снова загнул палец на руке…
– Жена патриция, говоришь?! Впрочем, не ты, а я вспомнил об этом! Ты всегда забывала! Твое положение жены весьма шатко, Агриппина…
– Мой муж еще жив! – быстро вставила она.
– Да, жив. А какая ты ему жена, Агриппина?
И он стал перечислять добродетели жен, что считались основными в Риме.
Такой уж сегодня им обоим выпал вечер. Вечер перечислений.
Он говорил с самим собой, а не с нею.
– Modesta… Но разве моя сестра скромна? Никто, ни один человек не может сказать о ней этого. Она отнюдь не скромница, и доводилось мне слышать, что не всякая из луп[2] так мало разборчива, как Агриппина. Proba? Честна ли Агриппина? Говорю же, что нет, нет у нее чести, а ведь мать учила ее когда-то, что женщина без чести, что корабль без паруса. Несется по воле волн, а куда? Frugalis, бережливая?Ох, нет! И не бережлива Агриппина, и я, и Агенобарб, ее муж, могли бы многое сказать об этом. Впрочем, нехорошо быть мужчине скупым, так говорила бабушка, Антония. Забудем об этом. Сказали, и забыли, не главная это беда…
Ей пришлось выслушать это, и многое другое. Она не была целомудренной, и стыдливой она не была, и абсолютно верной, и услужливой, и уступчивой…
– Так какая же ты жена, Агриппина, – спросил он вдруг у нее, когда она устала слушать, и внимание ее рассеялось. – Кровь Августа? Кровь Цезаря? Один сказал бы, что ты обязана быть вне подозрений. Другой подверг бы Домиция Агенобарба наказанию за сводничество, а тебя прирезал бы в твоей постели…
– Я не удивилась бы этому, – прошипела та в ответ. – Мужчины вечно охраняют власть от наших посягательств! Вот я: я умна. Я учена, и у меня есть опыт в том, как управлять… я управляла мужчинами, ты ведь и сам это подтвердил только что… а они управляют миром! Я обаятельна, и те, кто знают меня близко, не раз твердили мне о моих талантах. И при всем при этом мне предлагают сидеть дома и наблюдать со стороны, как правят Римом! И кто? Безумец, у которого вечно болит голова! Если только он не бьется в судорогах, не борется с видениями, что проплывают в его воспаленном болезнью воображении!
Победно вскинув голову, она закончила свою оскорбительную речь. Стояла, прожигая его взглядом.
Калигула не стал спешить с ответом. Он раздумывал. Мгновения текли, вечность ложилась между ними. Вечность, через которую он не мог перекинуть мост…
[justify]Не так давно император сотворил доселе невиданное. Он перебросил мост через залив, между Байями и Путеоланским молом. В три тысячи шестьсот шагов. Собрал отовсюду суда, выстроил на якорях в два ряда, насыпал на них земляной вал. Потом выровнял по образцу Аппиевой дороги. Те усилия, что