Сказ.
По ту осень случилось в селе нехорошее. Гроза была, да такая уж страшная. И полыхало, и громыхало, и лилось, и стучало градом даже. Не приведи, Господи. И сгорела в ту грозу церковь наша. Деревянный сруб, невелика собою, а опять же, красавица такая, бревнышко к бревнышку, да резьба по дереву, это ж видеть надо было! Вот блонды французские, кружева витые, что на барыньках в Воронеже ныне, на платьях, вставками: ииии! Куда там блондам этим до нашей резьбы! Жаль какая, не передать; то ж деды и прадеды строили-лепили. Икона Богородицы погибла; бабы наши еще и не отрыдали ее. Много она нам хорошего сделала, Всецарица, Неувядаемый цвет, Целительница. Сироты мы теперь, вот как…
А накануне вечером в барском доме, что давно заброшенным стоит, потому как, прости Господи, барин наш давно в Петербурге все, что у него и на нем было…прогусарствовал, так-то! В барском доме поселился некто, новый человек. Нет, я все понимаю, плоды просвещения, ученость и прочее. А мы людишки темные, нам бы сказок послушать, горазды и сами придумывать, потом страшиться по углам-то. И бабы, они, конечно, соврут, недорого возьмут…
А вот только что за блажь такая у человека, ходить повседневно в черном! Да почему ж с людьми не поздороваться, почему отворачиваться надо. И лицо-то нехорошо, цыганского, что ли, роду-племени, смуглое такое; и вечерами только и появлялся, как солнце в леса садится. Да вот Авдотья моя, что по неумению моему в доме прибирается и сготовить мне, бобылю, не ленится, говорит, паленым от него пахнет. А ухмылка еще, как-то на душе от нее противно становится. Нехорошо, очень как-то…не так. Словом, прозвали того человека Чертом.
Ну, не в прямую так звали. Вот и я, разок написал, и хватит. И то для понимания. Не любят у нас поминать лукавого по имени. Ведь назовешь, привяжется, спаси Бог, и уж потом семь бед, а один твой ответ.
Как только не зовут, чтоб не привадить: чай, не рыба, удочкой опосля не возьмешь. Нечистым, немытиком, некошным, недобриком, грешком, врагом, рогатым, черным, плохим, шишком, окаяшкою…
А у кого любви нет к прозвищам, скажет «Он» или «Тот», многозначительно за спину взглянет: не прячется ли? Воду, коль в чаше открытой была, перекрестит, прежде чем выпить. И рот, чтоб не залетел «Он», тоже крестит истово. Пусть Черным у меня будет, для ясности дальнейшей.
Я-то, прости меня Господь, как с ним столкнулся впервой, так испугался. Уж больно Черт этот похож мне показался на государя-императора. Не нынешнего, а Петра Алексеевича, сиречь Великого. Грозен, темен лицом; неприветлив. Вспомнились Богучар, Бобров да Анна . Булавинские костры. Ахти мне, грешному…
По селу стали говорить, что в дом он никого не берет; никто ему не служит, потому как странными делами жилец барский занимается. Живет один, никто не видел, чтоб в доме кто и бывал. И впрямь не захотел прислуги, я-то из первых рук, от самого знаю: мне отвечал суровый человек, как я ключи отдавал ему: не надобно никого.
А ночами стоны да крики пробиваются из окошек, словно горе горькое кричит, надрывается. И огонь горит круглую ночь; да не лампада, не свеча это, а отсветы будто пламени. Стали бабы говорить, что младенцев ест барский постоялец. Что душегубец он и христопродавец, враг рода человеческого. Это уж как водится.
И, говорят, за домом-то барским, что на отшибе, в отхожем месте косточки нашли, мелкие, хрупкие, младенческие. Спрашивал я у баб: отчего не куриные, например, или поросятина тож. Потому что Черт, отвечают. Что ему поросятина да курятина?
Головой качают, осуждающе смотрят. Вот ты, сказывают, Еремей, не видал, так молчи. А скажешь, и барыни не было? И шалей она Черту не продавала? С мешком наезжала Андреевна. Семь шалей продала, мы и цвета, говорит, тебе скажем. Махнул я рукой на баб да на россказни их тогда, а зря. Дуры-то дуры, что ни что, а цвета они правильно запомнили…
А все ж рисовалась мне иногда картина, бабами рассказанная. Гостиная, мне известная. Ни лампадки, ни свечечки; нет и угла, на который лоб перекрестить бы можно. Неведомо откуда падает неверный свет пламени. Елисеева в сторонке, молчаливая да испуганная (такую еще испугай, попробуй!). И Черт, выбирающий шали из мешка, придирчиво их рассматривающий. Первую он отложил небесно-голубого цвета. Цвета неба, свысока на тебя глядящего…
Ну, и ребятишки на селе любопытные есть, а как же без них, как без ребятишек-то. И вот что сорванцы удумали, по примеру взрослому. Стали за Чертом этим приглядывать. Не один день у окошек выстояли, не одну ночь. Поначалу просто сердились: пойдут за ним, как он в бор шмыгнет, и идет-то не один малец, а несколько. Вот вроде видно Черта этого, вот он, за тем кустом боярышника, всем же видно. И оглядывается, будто чувствует, что выслеживает кто. И вдруг: раз! И нету его! Как сквозь землю провалился…
Решил и я сходить, посмотреть, что в доме барском творится. Я в том доме не чужой. И ключ у меня свой имеется, а как же. Служил Еремей и дворецким, пока барин в столицу не уехал. На меня и дом оставлял. Мой ответ, коль что случись.
Ну, инспекция моя удачная оказалась. Жильца не застал я дома. А следы пребывания его имелись. Постель барская расстелена. Яблоки на столе, в большой глиняной чаше. Не видывал красных таких-то у нас, где и брал жилец, не придумаю. Книга на полке у камина. Сочинения Аристотеля. Полистал я ее: непонятно. Кажется, по-русски написано. Ан, только что кажется. Если б по-немецки было, и то понятнее, слова б знакомые нашел…
Пошел я успокоенный из барского дому. И следов нет поедания младенцев…
Пошел по двору. Мимо Двух братьев шел, рукой оголенного ствола коснулся по привычке давней. Солнце пробивается сквозь листву поредевшую. Только того и гляди, сядет. А пока розовым и багровым, а еще лиловым на облака ложится.
«Два брата», это чинар, что растет во дворе барском. Пришлец чужестранный. Во времена Петра Алексеевича, Великого, опять же, завезен в наши края: по приказу его. Велено было вырастить саженцы: зело дерево могучее и красивое.
Тогдашний барин, прадед нынешнего, расстарался. Чего только не делалось, чтоб будущего великана спасти. Один только и вырос, выжил в краях наших. Разделился на высоте роста человеческого на два ствола, в разные стороны устремившихся. Вот и называем братьями.
Тот ствол, что общий для братьев, могучий, в обхвате широкий, да и собственные их стволы оголены. Нет коры на них. Бабы слово чужое не запомнили. Бесстыдницей дерево называют еще: раздето, мол, открыто взору.
Коснулся я рукой ствола. И тут из-под самых ног раздался не то писк, не то плач. Дернулся я с перепугу в сторону. Волосы дыбом на голове. Как у кота, с соперником прямо на крыше родной встретившегося.
У самой земли, откуда ствол идет необхватный, дыра. Дупло такое, что мы, мальцами еще, в нем прятались. По двое помещались. С барином нынешним. Давно это было.
И впрямь там плачет кто-то. Наклонился я до земли…
Батюшки-светы! Да ведь это…
Лохматый, ой, какой лохматый! Сам мал, ростом с дитя трехлетнее. Ноги малы, руки велики. И руки, и ноги в шерсти, и лицо. Борода до колен самых. Уши торчком. Рубаха алая, препоясан. Кутный бог! Домовой, голбешник , однако…
Господи, как домовой человеку проявится, жди беды!
А этот еще ревмя ревет. Плачет, аж на душе кошки заскребли.
В три погибели согнулся, колени поджал, руки сложил на груди. Трясется весь.
Стал спрашивать:
– Что, избенной большак, неужто с барином нашим что? Не томи, раз ты мне показался, так сказывай…
У него слезы градом:
– Нешто барину твоему, Ерема, – говорит. – Такому что сделается-то?
– Чего же ревешь, коль и сказать нечего?
– Не скажу, он меня накажет. Страшно-то как…Забери меня отсюда, Ерема, забери! Век тебе служить буду.
Вот те раз! Забери его отсюда. Я своего извел в дому. Человек я церковный.
– Мне, хозяйнушко мохнатый, чужого не надо. Ступай-ка в дом барский, служи, как служил.
– Не пойду! Не пойду, – сказывает нечисть. И скулит, как щенок побитый. – Семь смертей там Ерема, и семью семь еще, на семь умножается. Страшно мне, Ерема. Я людям честно служил. Я домовой настоящий…
Что с этаким делать? И бросить стыдно, и брать нельзя. И что в доме барском, впрямь, творится? Кто мне скажет? Этот вот отказывается.
– Мне кота надо в доме. Одному скучно. И мыши в подполе скребутся, – сказываю.
Мать честная!
Только был лохматый, домовой, да не чистый. А какой кот справный из него получился!
Гуня его зовут, сибирской нашей породы. Сам большой, круглый, кисточки на кончиках ушей как у рыси, цветом серебристый, манишка на груди белая, хвост пушистый. Не кот, а красавец.
Взял я кота на руки, домой понес. И знаю, что согрешил. А оставил бы…кто знает? Может, и того более согрешил бы…
А отроки наши и дальше за Чертом приглядывали. По-настоящему же испугались мальцы, когда зима пришла. До того игра им была: пошли за Чертом! И пошли. А пропал он, найдется ребятне занятий. Леса наши на улов разный богаты. И грибной, и ягодный, а потом, коли делать нечего, лозы ивовой срезал, лукошко свил; это у нас каждый умеет. Такие-то вещи из лозы делаются, окромя лукошек. И на продажу в город носим-возим. А там птицу в силки поймать, опять же; ежа, белку… да искупаться, коль тепло. Найдется дело, помимо Черта этого, летом и осенью.
А зимой в лесу-то делать нечего. И снег ложится. И пошли мальцы по следу, а в снегах-то, как Черт пропал, и следа не нашли…
Вот он, след, четкий, глубокий. А в этом-то месте пропал. И нет его нигде, каждую пядь обыскали, – чисто. Прыгал, что ли? Как же прыгать-то надо, чтоб и на десять, и на двадцать шагов, и на тридцать вокруг никакого следа не осталось.
Испугались ребятишки. Не сразу и пожаловались со страху, а уж когда пожаловались, схватились наши мужики за колья да вериги, собрались в барский дом бежать, Черта убивать.
Прокопий, староста наш, он, хоть сединами убеленный, да крепкий еще мужик, что на тело, что на голову; так ведь и недаром всем сходом ставили; ни разу еще и не пожалели. И в сей раз тоже помог. Вот он и говорит нам:
– Мужичье вы, мужичье, деревенские люди, лапотники! Как вам с Чертом сражаться? И когда это с кольями да веригами против нечистого шли, где такое видано?
И впрямь, на лукавого с мужицким подспорьем. То не Бонопарт Наполеон…
[justify]А Прокопий и лекарство подсказал. Самое что ни есть народное, потому