Произведение «Луна на кончике пальца» (страница 2 из 3)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Автор:
Читатели: 760 +5
Дата:

Луна на кончике пальца

прошел к лежавшей на снегу гире и поднял ее вопреки агрессивному земному притяжению. А это была чудовищная, правду сказать, кошмарная гиря; ее округлые, тускло мерцающие бока словно давились в наглой насмешке над слабосильностью человека. Чалов знал, что, как ни силен, она не про него, такая раздутая, отливающая черным сволочь гиря подвластна тренированному, уделяющему много внимания культуре своего тела капитану, но не ему, и все же знал он сейчас и то, что не поднять ее нельзя, а потому этот жуткий груз сначала поставил себе на грудь и затем, выпрямляя руку, вознес его над своей головой. Ни проделывая это упражнение, ни после он не в состоянии был понять, как ему все это удалось. Он был в каком-то словно бы угаре, выводившем его за пределы обычной действительности. И капитан это почувствовал, но важны были не его чувства, а то, что человек, с которым он Бог весть зачем связался и который из-за этого обрел фантастическую необыкновенность, нанес ему полное поражение.
      - Ну ладно, ладно... - пробормотал капитан убито и глуповато и против воли потупился, как оробевшая девица. Ему невыносимо было видеть, как Чалов, гнилой интеллигентишка, мучается с гирей, делая вид, будто поднять ее для него только баловство и удовольствие.
      Чалов опустил гирю на снег и молча ушел в дом. В теле клубился темный страх, что порваны какие-нибудь мышцы, сухожилия там или органы, и победитель старался прямить его, чтобы не выдать ужаса, а в результате получалась неестественная, вымученно-горделивая осанка, созерцание которой едва не свело капитана с ума. Он тоже укрылся в доме, торопливо уединился, шмыгнул на второй этаж, вдруг утратив весь свой блеск, потускнев. Истертость, поношенность легла на него, искривив мужественную внешность. Случившееся представлялось ему огромной и печальной драмой: он сбалагурил над судьбой, вздумал искушать ее, а она отомстила ему, как он и ожидать не мог, и вот теперь он не только посрамлен и сломлен морально, но и физически поставлен в тупик, в отчаянную безысходность. Первым же его порывом было собрать вещи и тихонько съехать с квартиры. Не отдавать же в самом деле пять тысяч! Отдашь - а сам с чем останешься? К тому же надо еще учесть осознание, кому и за что он вынужден отдавать эти деньги. Ни за что ни про что отдать пять тысяч заморышу, которого ему не составило бы большого труда загонять до смерти на плацу! Капитан, между тем, круглил глаза в непосильном изумлении на тот факт, что негодяй все же поднял гирю, - это было невероятно, непостижимо, не укладывалось в уме. Его мучения и колебания усугублялись тем, что в душе он находил еще остатки офицерской чести, не позволявшей ему пуститься в постыдные бега. Капитану хотелось грудью встретить и отразить начавшиеся напасти, а поскольку это было не очень-то просто или даже вовсе невозможно, его страдания ширились, как наводнение.
        Да, он должен отдать Чалову проигранные деньги... но как хотя бы только вообразить себе подобный акт? Вытащить из загашника увесистую пачку купюр, пересчитать, спуститься на первый этаж, вручить - молча или с ругательствами. Но будет, еще как будет глупа физиономия у него при этом! Капитан хватался за голову. Власть ничтожных и вместе с тем необоримых обстоятельств подавляла его, увеличивая и без того безмерное унижение, которому подвергла его решившая подыграть штафирке фортуна.
       Чалов был мало серьезен и не мог зацепиться мыслью за проваленное капитаном состязание, зациклиться на обещанной сумме, укрепиться во мнении, что капитан должен ему пять тысяч. Куда сильнее распирал его пафос победы, разбирало желание рассказать кому-то, как он сильно и героически поднял невероятную гирю, а рассказать было как раз некому, разве что Любови Акимовне, но тогда пришлось бы посвящать ее в историю его странных отношений с обитателем верхнего этажа, а это казалось Чалову скучной и ненужной прозой. После победы он стал куда поэтичнее, в его облике проступили черты некоторой надменности. Он не находил нужным заговаривать с капитаном, а видя, что тот совсем приуныл и надулся, применяясь уже к какой-то нечеловеческой отчужденности, перестал с ним и здороваться. Тем более он не думал напоминать ему о долге; но капитану воображалось, что он ловит на себе насмешливые и поторапливающие, а чуточку и укоризненные (чего, мол, тянешь резину?) взгляды соперника, человека, который поставил его на место. Только капитан не мог понять, что это за место и что оно ему сулит.
        Не умея раскрыть своим не слишком-то мудрым умом загадку совершившегося с ним, он совсем заметался, и однажды, заслышав внизу шаги хозяйки и уже начиная повиноваться неясному зову, который что-то там выверчивал в угрюмой теснине его плоти, открыл дверь своей комнаты, встал на пороге и решительно-умоляющим жестом попросил женщину подняться к нему. Он просто обязан был открыться кому-то и в этом поискать спасения. Между тем Любовь Акимовна не разглядела в его жесте ничего умоляющего, напротив, она услышала четкий приказ, как на военном параде, и даже, немножко проникая пытливым духом в капитанову плоть, и могучий звериный зов, требование самца, отчего у нее тотчас пошла кругом голова. Выписывая послабевшими ногами на лестнице знаки капитуляции, она как в тумане поднялась в комнату капитана, ожидая дикого и вместе с тем такого притягательного насилия. Жирно тряслись в этот момент ее ляжки, и дрябло отряхивала испарину ее мясистая задница; вся ее женственность ушла в бездушную, беспамятную изготовку заделаться жертвой офицерского варварства. Она была готова без ропота отдаться своему суровому жильцу, лечь под него, уступить любым домогательствам. Но капитан заговорил о какой-то гире, о пяти тысячах, которые он проиграл Чалову, ее любовнику. С трудом дошла до сознания женщины эта странная и в сущности несуразная история. Все еще во власти совсем других картин, раскачиваясь на стуле без всякого соображения, что с ней происходит и что она собирается сказать, Любовь Акимовна проговорила нетвердым, как будто хихикающим голосом:
     - А вот какой выход... почему бы и вам, почему бы не унизить его? Ну да... заставьте его, да, заставьте... склоните в принудительном порядке... вообще... к таким вот вещам следует вам его принудить... И ведь получится. Получите удовольствие, удовлетворение... А после этого что же и не отдать деньги?
      Любовь Акимовна прямо не высказалась, но жестами, куда более энергичными, чем ее слова, вполне изобразила сущность своего предложения. Поняв женщину, капитан внутренне сильно огрубел, а внешне словно покрылся коркой, коростой или чешуей. Ему стало очевидно, что представляет собой Любовь Акимовна, и он посмотрел на нее с затравленной злобой и жестокостью.
      - А тебе зачем это?
      Любовь Акимовна отметила этот резкий переход на "ты", как бы подчеркивающий, что с ней покончено, выбрасывающий ее на панель. Но останавливаться уже было невозможно и незачем.
      - Может быть, и я появлюсь - как бы случайно или как ваша сообщница... и мне тоже достанется что-нибудь от этого пиршества, - объяснила Любовь Акимовна с бессмысленной ухмылкой, и щеки ее пошли красными пятнами.
      После этого она, испугавшись зловещего молчания капитана, мятежно, как низвергаемый с небес ангел, выкрикнула:
      - Горю! горю вся!
      Капитан не взял ее. Он заложил руки за спину и молчал, отвернувшись к окну. Бормоча извинения, Любовь Акимовна убежала. Отвергнута! Нельзя было теперь идти к Чалову, она бросилась на станцию и уехала в Москву. Такое наговорить! Пока за окнами элетрички мелькали строения пригорода и потом на московских улицах она прикрывалась от налетевшего на нее позора надушенным тоненьким носовым платочком, еще не понимая окончательно, что позор гнездится внутри, с той стороны, где ее суть, в продолжающемся самосознании, от которого никуда не убежать. Она привычно двигалась, и в ней росло отвращение к этой привычности. Как она могла? Она, культурный человек. И вдруг такая пошлая, грубая пантомима... Любовь Акимовна не могла поверить, что слова, высказанные капитану, действительно принадлежали ей, - нет, кто-то другой вложил их в ее уста; но ведь для капитана тут нет особой разницы, в его поле зрения попала только она, и только ее голос он услышал. Она выразила свое пожелание не иначе как в бреду, но доказать это нет никакой возможности, ни тон ее, ни сами слова не желали скидываться шуткой, хотя бы и неуместной. Приличные женщины так не шутят, и капитану это известно.
       Что-то страшное заключалось теперь в необходимости ходить, дышать, жить, имея в сознании образ женщины, которая, усмехаясь, тупо и грязно насильничает над своим любовником в компании с грубым, как природное животное, капитаном Зудовым. Лишь чудом Любовь Акимовне удавалось не сообразоваться во всем с этой женщиной, не признавать в ней себя. Ведь она не сделала и никогда не сделает того, что предлагала. И все же эта женщина - она. С ее уст слетели роковые слова.
      Любовь Акимовна выдохнула в мир чудовищную правду, а по сути ложь о себе, и представление мира о ней радикально изменилось, а сама она после этого однозначно сдала. У нее все пошли, пошли какие-то болезни, немочи, неровности состояния, и надо бы укрепляться духом в раскаянии, восстанавливаться и снова ступать на путь самосовершенствования, а ей, напротив, немоглось, из одряхлевшей плоти как будто посыпались разные винтики, повалила труха. Настоящим мучением стало для нее бегать в туалет, а бегать теперь приходилось часто, поскольку все ее атомы переложились на явное дерьмо. Сидя на толчке, она видела все жалобное ничтожество своего упитанного, но расползающегося, на ходу разлагающегося тела. А разъедал его стыд, из-за которого сделалось немыслимым дальнейшее существование.
     Капитан решил: то, что его квартирная хозяйка оказалась скверной бабенкой, до того скверной, что дальше и некуда, не освобождает его, не выводит из внезапно сгустившейся тьмы и не делает лучше и чище, а каким-то странным образом еще глубже затягивает в трясину. Мерзостность Любовь Акимовны не освобождает его от Чалова, от надобности отдать тому пять тысяч, и капитан видел, что и нет такой силы, которая освободила бы его от этого человека, тем более теперь, когда и Любовь Акимовна, и он сам заодно с ней некоторым образом вывалялись в грязи. И ведь для Чалова это, похоже, только очищение, расцвет, некий путь к совершенству. Чалов жирует, паразитирует на их крахе и загнивании. Он как червь, питающийся трупами, но червь бодрый, от пожирания уродливых останков полнящийся свежей красотой. И это приводило капитана в неистовство. Он уже был не прочь отдать злополучную сумму, которая и не была ему нужна в его путешествии по загробному миру; теперь он совсем не думал о деньгах и не жалел проигранной суммы, но его мучило сознание, что к этому расчету с Чаловым его подталкивают выплеснувшиеся из Любовь Акимовны пакостные слова и жесты, грязь, которую она развела и в которой вынудила барахтаться и его. Его унижала, закручивала в бессильно догорающий фитилек мысль, что в этой предполагаемой отдаче денег больше не может быть даже и намека на жертвенность, не говоря уже о благородстве, а одна

Реклама
Реклама