что холодный старый дом опутал ее со всех сторон, будто став их общим врагом, и коварно подталкивает их к беде. В обеденный час, утонув в неверии, они тупо глядели на ненужные и нелепые сани, брошенные здесь среди нескончаемой зимы.
Мэй вдруг обнаружила себя в размышлениях, что если бы мы их отреставрировали и покрасили, наш дом стал бы немного напоминать придорожную гостиницу Генри
Форда. Если я ему об этом скажу, он пренебрежительно отмахнется, и у нас появится тема для разговора. Может быть, мы сможем поговорить об Уильямсбурге, и как он нам не нравился. Ум ее упорно долбил эту тему. Уильямсбург был из нашего свадебного путешествия. Мы стояли под ивой запутавшись ногами в каких-то корневых побегах и целовались, целовались. Вскоре она обнаружила, что эти мысли ни к чему, и ей всё равно, что скажет Даниэль. В своих воображаемых разговорах с Даниэлем она никогда не вспоминала о санях. К этому исхудавшему и недужному книжному червю, в котором научная работа и болезнь заняли ее место, она стала испытывать все более тяжелую, хоть и лишенную остроты, неприязнь.
Открытие, отнюдь не удивившее ее, случилось на Рождество. Оно упало, как свинцовый отвес. В ту минуту она думала о санях, связав их с запахом амбара в сырые дни, и что впрягали в них, вероятно, тех самых зверюг, которые стояли здесь в стойлах и пропитали все бревна своим запахом. Когда-то, наверно, этот дом был полон жизни, но это было давно. Все говорили, что земля сразу за амбаром была очень тучной из-за лошадей, хотя больше полувека здесь уже не было ни одной. С мыслями об этой земле, которую прежде она так любила сыпать сквозь пальцы, Мэй вдруг поняла, что сейчас она совсем не ждет прихода весны, что у нее нет ни малейшего желания копаться в саду и, дав свободу мысли, увидела, что ей больше не нужны ни море, ни дети, ни любимые картины. Ни даже ее собственное лицо в счастливый день. Минуты две она была поглощена этим состоянием неохоты, но потом быстро очистившись от фальшивого, как она понимала, цинизма, осознала, что одно желание у нее всё-таки есть: желание желать. Теперь она ощутила себя неподвижно стоящей в центре водоворота, и тут же вообразила порыв ветра, опустившего на сидение саней последний лист со стоящего рядом вяза. У нее мелькнуло уме, что можно сопрячь дерево, из которого сделаны сани, с живым деревом и лошадями, которые, хотя давно уже были мертвы, напоминали ей всякий раз, когда она заходила в амбар за дровами, о взмыленной, страстно мчащейся жизни.
В то утро они сидели на залитой солнцем кухне и, обращаясь не к нему, а к саням, к сосулькам, к темному неподвижному сосновому лесу, она сказала: «Я подумала, что в такой день они после обеда, наверно, привозили к себе пастора». Даниэль смотрел отсутствующим взглядом на сверкающие серебром снежные заносы у колодца и ничего не ответил. Проехал фургон, который тащили два вола с колокольчиками на ярме. Он проезжал всегда в этот час, доставляя к неизвестному месту назначения старика в меховой шапке и старуху в шали. Мэй и Даниэль вслушивались.
Вдруг Даниэль спросил с неожиданной злостью:
– Что ты сейчас сказала?
– Ничего, – ответила она и добавила поле паузы – Как славно должно быть сегодня на пруду!
Он обернулся к ней и грохнул кулаком по столу:
–Я об этом не спрашивал!
Его худые щеки побагровели, и он прерывисто выдохнул:
– Ты опять хочешь уложить меня в больницу. Тебе так хорошо было без меня, разве не правда?
– Что ты, Даниэль! Это был просто ад!
– Тогда, по логике вещей, сейчас у нас рай, – усмехнулся он, как экзаменатор, подловивший студента на ошибке.
– Блаженство, – сказала она с горечью.
– Так почему же ты не уедешь? – выкрикнул он.
Жалкий, безутешный, честный, несправедливый тупик. Она не ответила.
Потом он сказал:
– Я почти уверен, ты что-то скрываешь от меня.
Она сразу разрыдалась, выдавливая сквозь слезы слова:
– Ты это уже говорил. Что я могу ответить? Что я тебе сделала?
Он смотрел на нее, не тронутый слезами, без милости, но без презрения.
– Не знаю, но ты что-то сделала.
Ей казалось, будто она роется в чьих-то беспорядочных шкафах и комодах, ищет в них неназванный ей предмет, и не может нигде обнаружить своего страшного проступка.
По-домашнему, она спросила его, не налить ли еще кофе, но он резко отказался и разражено спросил:
– Ну почему ты вечно меня изводишь? Тебя что-то толкает изнутри? Ты не можешь себя сдержать? Ты сходишь с ума?
После этого дня что-то стронулось в ее одиночестве. Иногда она отрывалась от книги, чтобы взглянуть, на месте ли печная заслонка, прислушаться к шороху крысы, обновлявшей свой дом в их доме, посмотреть на шествовавших мимо волов с колокольчиками, и нянчила свою рану, лелеяла ее, повторяя те жуткие слова в точности, как он их произнес, складывая свои губы, подражая его бескровным губам, и вздрагивая от взгляда его ярких всевидящих глаз. Она не могла ни сосредоточиться на чтении, ни шить. Ей стали безразличны перемены в доме, которые она прежде задумала: ободрать песком краску с пола, чтобы открылось дерево широких досок, или представить, как будут выглядеть весной большие филеночные окна гостиной, если занавесить их желтыми бархатными шторами. Сейчас, наученная его молчанием и равнодушием, она перестала обращать внимание на домашнее обветшание и разорение, которое приносили ветер и снег, и, глядя на старые и грязные обои или на истертый кухонный пол не испытывала, как и Даниэль, никакого отвращения к ним. Однажды она поняла, что сани тоже будут стоять во дворе столько, сколько они сами будут здесь жить. И каждая мысль возвращала ее к глубокой кровоточащей обиде. Он как-то спросил ее, не тронулась ли она умом.
Она расквиталась с ним в сумрачный полдень, когда он беззвучно сидел, запершись, в своей комнате, выдавая свое присутствие, лишь когда подбрасывал дрова в камин или тихо прохаживался, глубоко погруженный в свои мысли. Она сидела за кухонным столом, упершись взглядом в сани, и ответила ему на обиду оскорблением, вообразив себе любовника. Она не придумала ему лица, но представила его сшитый с изысканным вкусом дорогой костюм и его манеры, светские и предупредительные к ее малейшей прихоти, его исполненную ума речь, его близость и понимание, когда, едва взглянув на сани, он сказал: «Я их сейчас же уберу, потому что вижу, как они тебе надоели». Пусть она будет вдовой, или разведенной, или прелюбодейкой. Да и какая нужда придавать конкретность этому ничем не запрещенному увлечению. Не было в этом нужды до некой точки, а достигнув ее, она приняла как факт, что не только верит в своего любовника, но на самом деле любит его, и не представляет себе жизни без его дружеского присутствия. Она жаловалась ему на Даниэля, и Даниэль утешал ее; а она рассказывала ему истории из своего девичества, когда весело спешила на вечеринки среди табунка неравнодушных парней ее возраста; иногда она поражала его глубокими замечаниями о прочитанной книге. Теперь же от созерцания саней ее охватывали слабость, немощь и чувство голода. Часто, когда она занималась стряпней, мыла посуду, поддерживала огонь или шла за покупками в сельский магазин, к ней приходили мысли, что она должна следить за каждым своим шагом, что именно так и сходят с ума; тогда она на какое-то время возвращалась к вопросу Даниэля и оттачивала его до бритвенной остроты. Но не могла удержать свои потусторонние мысли в загоне, и когда покупала дробленый горох, ее вдруг охватила дрожь от страха, что топтавшийся у печи старик вдруг заметит кишащий вокруг нее сонм грехов. Она не могла избавиться от этих мыслей, когда они вдруг обрушивались на нее во время чаепития с какой-то из стареющих набожных дам, и посреди разговора с диаконисой из Бата она вдруг устранялась, стремясь к своему возлюбленному, который являлся безликий, простирая руки к ней, сидевшей прямо в бостонском кресле-качалке или принимавшей от хозяйки еще одну чашку чая. Она медлила над блюдечком с пирожным и затягивала разговор, чтобы отсрочить возвращение домой к Даниэлю, которому непрерывно изменяла. Вскоре после того, как она осознала свою влюбленность, она стала просыпаться рано, еще до рассвета и весь день была чутка к любой мелочи, ловила в своем муже каждый признак возраста и чудаковатости – в ее глазах достойные презрения – и сравнивала его с тем человеком, которого, как ей сейчас казалось, она любила каждой жилкой всю жизнь.
Однажды, когда Даниэль в редком настроении поцеловал ее, она невольно отстранилась, и он мягко произнес: «Хотел бы я знать, что ты, бедняжка моя, наделала». И стал всматриваться в ее лицо, будто читая написанные на нем слова.
– Ты ведь говорил, что знаешь это, – ответила она в ужасе.
– Знаю.
– Почему же ты говоришь, что хотел бы знать? – спросила она в смятении высоким до истерики вскриком. – Ты несешь вздор!
– Нет, дорогая, – сказал он успокаивающе. – Я всегда говорю со смыслом. Это тебя куда-то уносит.
Ее взгляд, крадучись, коснулся саней.
– Просто я хотел бы понять, что тобой движет, – равнодушно объяснил он.
Вдруг ей показалось, что они оба тронулись умом и отвечают друг другу на вопросы, которые не были заданы, не касаясь самой сути, потому что не знают, в чем она. Но в следующий миг – когда он резко повернулся к ней и, обхватив ее голову ладонями, сказал, как терпеливый отец: «Милая, я прощаю тебя, потому что ты не сознаёшь, как ты меня преследуешь. Никто, кроме пораженного болезнью, не знает, какова она», – она безнадежно поняла, что даже в их странностях нет гармонии.
Зимние дни приходили и уходили, и каждый раз после завтрака и череды быков, она грызла себя за скрытое прегрешение. Она больше не могла с чистой совестью отрицать свою вину, потому что была влюблена, и ощущала уклончивые нотки в своем голосе и виноватый жар в жилах. Даниэль тоже это знал и следил за ней. Оставаясь одна, она ощущала защитительное присутствие своего любовника, когда спускалась мимо одеревеневшей таволги с ледяными нитями между ветвей к озеру, где черную немереную воду скрывала крышка льда; когда она в густых сумерках поднималась вверх от берега и, завидев сани, сдерживала дыхание. Но иногда это восхитительное существо потешалось над ней, когда она, оцепенев от страха последствий своего греха, взбегала по ступенькам в комнату Даниэля и, прижав голову к его плечу, звала: «Ну, спустись же! Мне так одиноко, спустись ко мне!» Но он никогда не приходил, и, наконец, успокоенная его хладнокровно испытующим взглядом, ожесточенно возвращалась одна и стояла перед кухонным окном, полузакрытая стыдливой занавеской.
Несколько месяцев она жила с ощущением ежедневного бесчестья, смущенная, пристыженная, упрямо вцепившаяся в свой секрет. И всё чаще и чаще ее охватывал всё более глубокий страх, Даниэль говорил ей: «Почему ты мне лжешь? Что значат эти твои настроения?», и не могла уснуть. В сырые ночи она лежала, вытянувшись, рядом с ним, когда он спал, и смотрела в потолок, белый, как отраженный им снег, и старалась не думать о санях под вязом, но могла думать только о них и о мужчине, своем любовнике, который был как-то с ними связан. Она говорила себе, вслушиваясь в его дыхание: «Если бы я призналась Даниэлю, он бы понял, что я была одинока, и утешил бы меня, и сказал
Помогли сайту Реклама Праздники |