Произведение «Пастораль» (страница 1 из 3)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Темы: перевод
Автор:
Читатели: 1071 +2
Дата:
Предисловие:
Джин СТАФФОРД (Jean STAFFORD), 1915-1979. Американская писательница, лауреат Пулитцеровской премии 1970 года.

Все мои переводы на  странице: http://samlib.ru/c/cherfas_s/

Пастораль

Джин Стаффорд


ПАСТОРАЛЬ

С каждой метелью сани во дворе всё глубже уходили в снег изъеденными полозьями. Из дыр занозистого сидения с выцветшей, но когда-то черной кожаной обивкой, торчали пучки конского волоса. Радостные изгибы возка горевали не столько о заброшенности, как об иссякшем порыве, будто усталые лошади замерли на этом месте, не в силах больше сделать ни шагу. Сани шли в придачу к дому. Его владелица, расторопная деловая дама из Кастина, скупавшая и перепродававшая старые дома со всеми их недолеченными недугами, обратила на сани их внимание: «А это, мне кажется, весьма живописная деталь», и тут же отвернулась от саней к колодцу, многословно расхвалив его водоносные достоинства. Мэй и Даниелю деталь показалась скорее неуместной, чем живописной, вроде предмета народного творчества с выставки на открытом воздухе. Когда они отъезжали с хозяйкой в ее машине, та снова показала на сани рукой: «Покрасьте чем-то веселеньким, и они будут прекрасно глядеться в конце двора». Их обоих передернуло, и они решили, что, прежде всего, избавятся от этих саней.
Но частью из-за более важных дел, а частью потому что не знали, куда их деть (ведь сани просто так не «выбросишь»), и еще потому что те определенно были частью двора, имея полное право находиться в нем наравне с деревьями, ничего с санями они делать не стали. Все лето у них на глазах птицы мимолетно присаживались на косой передок, свежие дожди омывали полозья, а осенью золотые листья устлали сидение, забившись в его прорехи. И сейчас, когда пошел снег, сани вновь погрузились в сугробы.
Они были хорошо видны из просторной светлой кухни, где Мэй с Даниэлем и завтракали, и обедали, и ужинали, порой ошеломленные сельской уединенностью до такой степени, что им не хотелось разговаривать, и, забыв о еде, они просто глядели в окно на сани, воображая их историю. Может быть, раскатывал на них франтоватый отпрыск из семьи морского капитана, или чинно отправлялось в церковь семейство унитаринацев, или дамы объезжали в них окрестности, творя добрые дела. Каково могло быть назначение саней, они между собой не обсуждали, и это молчание часто досаждало Мэй: ей казалось, что они слишком уж много и как-то угрюмо молчат. Если даже такая нелепая и вызывающая вещь, как эти сани – думала она – которую мы вместе разглядываем, ставшая нашей, пусть и нежеланной, собственностью, не побуждает нас к разговору, что же его вызовет? Но она не нарушала приватных раздумий Даниэля, прикусывала себе язык и краешком глаза наблюдала, как он созерцает зимнюю шубу саней, и, будто складывая в уме длинные цифры, пыталась разгадать, что так сковывало их речь, потому что раньше, до болезни Даниэля, им не хватало дня, чтобы выговориться.
Решил врач, а не они сами, что им лучше пожить здесь в торжественной глуши, когда дачный народ разъедется в своих фургончиках. Северное солнце, первозданный воздух, сельские прогулки и беззвучные ночи, говорил доктор Телленбах, вздыхая, вероятно, по родной Швейцарии, принесут больше пользы выздоравливающему легкому «профессора», чем все доктора и клиники на свете. Мэй он отдельно объяснил, что после столь длительного пребывания в санатории (Даниэль оставался там целый год), где всё было приглушенным, «мальчику» (уже не «профессору», хотя Даниэлю было под пятьдесят, и он был на двадцать лет старше своей жены и на десть лет старше доктора) будет трудно, а то и разрушительно, вдруг вернуться к бурной университетской жизни с ее интригами, к тому, что доктор насмешливо называл «сутолокой преподавательской жизни». Суровость сельской зимы, настаивал он, ничто в сравнении с напряженной враждой и коктейлями. Каждый профессор хочет написать книгу, это естественно. Вот и Даниэлю, превосходно овладевшему всем возможным материалом, этот год в уединении даст возможность сотворить свое главное, о чем он скромно помалкивает. Мэй соглашалась, что может оно и так, но не была в этом уверена. Она чувствовала, что отвечает с неохотой, и отводила глаза от доктора на горы за окнами санатория. В те тягучие месяцы, когда Даниэля не было с ней, она утешалась, думая о том времени, когда они вернутся (вот вернутся ли?) к той суматошной жизни, о которой сокрушался доктор, но поскольку их суматоха была очень умеренная и воздержанная, она улыбнулась разочаровавшей ее швейцарской невинности низенького доктора, и объяснила, что они живут тихо и скромно, обедают почти всегда дома, а приглашают к себе знакомых не чаще двух раз в неделю.
– Два раза в неделю! – повторил он с ужасом.
– Боюсь, – возразила она, – что второго года без дела ему не вынести. Он действительно собирался писать книгу и думал, что напишет ее в Англии. Но ведь теперь ему нельзя в Англию.
– Англия! – воздел руки доктор. – Чистый воздух – вот что я рекомендую вашему мужу. Чистый воздух и поменьше разговоров.
– Нет, я думаю, что ему как раз нужно разговаривать, – сказала она. – Всё это время, за исключением моих визитов, ему приходилось общаться с самим собой.
Доктор посмотрел на нее с преувеличенным терпением, а потом произнес вежливо, но властно:
– Не сочтите за навязчивость, но я хорошо знаком с вашим мужем и как врач предписываю ему уединение. И он с этим вполне согласен.
Мэй укололо, что между Даниелем и доктором Тенненбахом существует большая степень доверия, чем между Даниэлем и ей самой. Она опять стала возражать и вспомнила случай, когда муж, положа голову на руки, пожаловался: «Вокруг меня одни только разговоры о мокроте и рентгене. Кажется, никого больше не интересует, что происходит в мире»?
Но доктор Телленбах был непреклонен и, в конце концов, когда она встала, собираясь уйти, сказал:
– Вы, конечно, увидите, что он несколько изменился. Долгая болезнь отрывает человека мысли от его ближних. Это как жить с требовательной пассией, которой мало лишь половины внимания мужчины, а нужно всё целиком. Фигура речи показалась ей нелепой, и она сочла ниже своего достоинства переспрашивать, что он имел в виду.
Но когда подошло время переезжать в новый дом, и она не обнаружила в муже никаких перемен, а, с другой стороны, увидела, как приятна ему сельская жизнь, то понемногу простила доктора. Сперва это было похоже на повторение медового месяца, потому что они переехали в северный край, где прежде никогда не бывали, и стали знакомиться с его чудесными видами и звуками. А, кроме того, у них никогда раньше не было собственного дома, потому что жили они по городским квартирам, и, хотя купленный ими дом был старым и заброшенным, его силуэт, двери и окна просто сводили их с ума. Всё лето они без конца повторяли: «Подумать только, что он наш! В самом деле наш!» Они ходили из комнаты в комнату, восхищаясь окнами, которые теперь стали их окнами, и ни один пейзаж за ними не оскорблял глаз. С южной стороны текла речка, к северу – было озеро, на западе – сосновый лес, где всегда в тщетной мольбе вздыхал ветер, а на востоке длинный луг богатого соседа тянулся вниз по холму к его старому строгому дому. Правда даже в те волшебные дни, когда они отправлялись на озеро, и Мэй собирала водяные лилии, а Даниэль медленно греб, она замечала на его лице тень отчуждения, и понимала, что его унесло куда-то очень далеко, может быть, в мысли о болезни, воспоминания о санатории (о котором он не проронил ни слова) или в размышления о книге, которую он собирается писать, когда придет зима и не останется ничего, как заняться делом. Иногда это выражение вдруг пугало ее, и она вспоминала слова доктора, но тогда она мгновенно возвращала себя в надежность замужней жизни, хватала рукой еще одну лилию и тянула ее за длинный стебель. Они вместе садовничали, особенно гордясь табаком, наполнявшим своим ночным ароматом их спальню. Вместе вели увлеченные разговоры с плотниками, штукатурами и трубочистами. В голубые вечера они, удобно устроившись, читали, не слыша ни звука, кроме ночных птиц – гагар на озере и сов на вершинах деревьев. Когда дни стали прохладней и короче, их дом благословил сверчок, стрекотавший по ночам за печкой. Они завели двух толстых, полосатых и ленивых кошек, которые бесчувственно дремали у камина, изредка потягиваясь с коротким мурчанием.
Они не перебрались до июля, а к тому времени мастеровых людей уже расхватали, и весь крупный ремонт дома пришлось отложить до весны. В октябре, когда Мэй с Данэлем закончили всё, что могли, своими силами, а Даниэль засел за свою книгу, Мэй вдруг обнаружила, что осталась совсем без дела. День за днем она лишь готовила завтрак, обед и ужин, выходила на короткую прогулку в осеннем тумане, гладила кошек и ждала, когда Даниэль спустится из своего кабинета, чтобы поговорить с ней. Она вспоминала с тоской о заполненных днях в Бостоне, еще до болезни Даниэля, и даже о следующем годе, когда она ходила на концерты и выступления, помогала детям-калекам и без конца покупала подарки, чтобы как-то скрасить скуку невольной ссылки мужа. Она укоряла себя за эту тоску, как будто, желая другого, она изменяла этой жизни, и с укорами погружалась в сон. Иногда она засыпала днем на несколько часов, подобно кошкам, и когда, наконец, поднималась, должна была оттолкнуть отупляющий сон, как дверь.
Как-то за обедом она попросила Даниэля выйти с ней на длинную прогулку к ферме, хозяин которой сам коптил колбасы.
– Ты никогда не выходишь, – сказала она, – а доктор Телленбах велел тебе гулять. И день такой хороший.
– Не могу, – ответил он. – Извини, хотел бы, но не могу. Я занят. Сходи сама.
Охваченная приступом одиночества, она сорвалась и выкрикнула:
– Ну, пойми, Даниэль, ведь мне совершенно нечем заняться!
Наступило короткое молчание, и он ответил:
– Дорогая, мне так горько, что я свалил на тебя всё это, но ты ведь понимаешь, разве я виноват в том, что заболел?
Быстрыми чрезмерными извинениями, которые она стала произносить со стыдом, и с повторениями, что в мире нет ничего важнее его здоровья и спокойствия, она еще больше усугубила неловкость. Наконец, он коротко ответил:
– Не будь ребенком, Мэй. Давай оставим друг друга в покое.

Эта вспышка, первая за пять лет их брака, лишь открыла собой долгий ряд размолвок. Почти не было дня, когда бы они не стали пререкаться из-за чего-то. Они могли начать перебранку из-за какого-то факта, завести спор о вкусах, подлавливать друг друга на неточностях, и каждая ссора кончалась тем, что Даниэль говорил ей:
– Ну, почему ты не оставишь меня в покое?
Раз он сказал:
– Я болен, а, кроме того, я теперь занят и не могу, как мальчишка, каждый раз переключать внимание, когда у тебя появится какой-то каприз.
Потом всегда были извинения, Даниэль возвращался в свой кабинет и не выходил оттуда до следующей еды. Наконец, ей стало казаться, что любовь, самая суть их жизни, выцвела, состарилась, похоронила себя. И теперь, во враждебном молчании или потоке мелочных упреков, они судорожно пытались оживить ее и не знали как – могли лишь забить ее в неухоженной могиле. Даниэль, отрешившись от нее и от дома, с головой ушел в свое исследование, о котором он ничего не рассказывал, лишь буркнув однажды, что ей это будет скучно, и его – так, во всяком случае, казалось Мэй – совсем не заботило, что с ними происходит. Ей казалось,

Реклама
Реклама