мгновения сплавились для меня в одно, сжались в сверхчеловеческий сгусток... Быть человеком – значит лишь оскорбить себя самого, но что же делать, что еще выбирать, когда нет, вовсе нет на свете ни единого достойного звания?! Христианин для меня – синоним мерзавца, иудей помечен Богом в свои ручные шельмы, в этом-то и есть его пресловутая избранность. Прочие же... Хотя, конечно, что прочие?.. Разве есть они вообще – прочие?! Когда я вблизи человеков, я чувствую себя надышавшимся угарным газом.
– А по-моему, – тихо сказала вдруг какая-то женщина, по виду, должно быть, старая дева, – по-моему, таких просто убивать надо. Убивать, – теперь уже громче сказала она. – Он же все чувства грязнит и поганит. Если ты ждешь чувства, большого, светлого, возвышающего, а тут появляется такой вот со своим цинизмом, со своими насмешками, со своим безразличием и поганит, поганит... Таких убивать, убивать, убивать надо!.. – кричала она, и слезы вдруг брызнули из глаз ее.
– Вот! – заорал Петр. – Слышали!.. Вот истина глаголет устами этой доброй женщины! Женщина, не плачьте...
– Надо, чтобы народ осудил этого!.. – воскликнул и Павлик. – Единодушно, единогласно!.. В одном, так сказать, порыве...
– Нельзя же паскудства терпеть до бесконечности! – прогудел еще Петр.
– Нет, а я не согласен, – загудел плюгавенький законник, – Убивать просто так никому право не дано. Что это будет, если все станут убивать друг друга, когда им что-то там не нравится?! Это уж, пожалуй, похлеще кесаря выйдет. Вы и так уж ему, я вижу, телесные повреждения нанесли.
– Это не мы, – гаркнул Петр. – Это он сам об косяк башкой треснулся.
– Ишь, умник какой отыскался! – презрительно бросила старуха Ленская.
– Не дурнее некоторых, – огрызнулся плюгавенький.
Старухин внучек хохотал идиотским смехом. Слушая этот смех, хохотнула и Марфа. Плечи старой девы сотрясались в рыданиях.
Более я уж не мог этого наблюдать. Победы или поражения – это всегда вопросы статистики, с последней же у меня всегда были отношения непростые.
– Довольно! – глухо сказал я. И зажал голову руками, стиснул ее обеими руками, до боли, до испарины, до искр в глазах. Кому, кроме меня, еще претендовать на вакансии мной же самим умерщвленных?!
– Стой! – крикнули мне. – Куда?!
Но я уж не слушал. Кто из них знает смятенное? Кто из них позволит ему поселиться в душе своей хотя бы на миг? Кто позволит взбудоражить ее этим самым смятенным, взволновать, возмутить или обидеть? Кто решится свое смятенное, беспорядочное поставить во главу своей причудливости, принести в пищу своему созидающему огню? Да и ведомо ли тебе причудливое, ведомо ли тебе творящее, человек? Да ты весь ум свой, весь талант свой, все природное добродушие свое, всю местечковую свою отзывчивость, человек, заклеил своими никчемными акцизными марками. Сзади меня хлестнули плеткою, видимо, напоследок, от бессилия, я шагнул на проезжую часть, взвизгнули тормоза, какой-то автомобиль, должно быть, какое-то внутреннее сгорание, но я их не видел. Сделал еще шаг, потом еще и еще. Колокол гремел в груди моей, сокрушая ее изнутри. Уж если даже я – Я! – отказываюсь от всех вожделенных надмирных вакансий, так значит уж точно всякому вашему святому месту быть пусту!..
Всякая мысль моя – дело всех моих нервов.
– Феденька! – крикнул кто-то, то ли Марфа, то ли старуха Ленская, то ли обе они разом, единым своим безрассудным гласом.
Кажется, он уже летел на меня, на всем своем ходу, со всею своею стремительностью. Я чувствовал его, я его ощущал. Я обернулся.
И вдруг все стихло – крики, смешки, сожаления, странности, кривотолки, сослагательные наклонения, страхи перед чистым листом, восторги и метафизики... И тогда я увидел его. Он быстро приближался ко мне. Ярость и ужас были на лице вагоновожатой. Гремел звонок, вороны испуганно метнулись между домами, небо будто приблизилось ко мне на расстояние волоса, заскрежетало железо, посыпались искры, и он остановился подле меня, и даже слегка толкнул меня своею недвусмысленной грудью. Уверен, что не нарочно.
Я застыл, я задохнулся. Я развел руки в стороны и обнял его. Обнял как мог. И слезы катились по моим щекам.
– Трамвай, – сказал я. – Люблю тебя, трамвай, – сказал я. – До замирания сердца люблю. Душу твою железную люблю, – сказал я. – Ибо человечью любить не могу, – сказал я. – Ты уж изнемог душою своею железной, – сказал я, – вот и я изнемог тоже. Гонят тебя и преследуют, – сказал я, – и меня вот тоже гонят и преследуют, брат мой трамвай, – сказал я. – Оба мы с тобою – несчастные странники, – сказал я. – Верь мне, брат мой, – сказал я. – И я отведу тебя туда, где ни тебя, ни меня не будут гнать и преследовать, брат мой, – сказал я, – где не будут сомневаться ни в твоем первородстве, ни в моем величии, ни в моем достоинстве, черт бы их побрал, – сказал я. – Пойдем, брат, – сказал я.
Я повернулся, и мы пошли. Я шел впереди, мерно постукивая своими деревянными подошвами, и он за мною, тихий, красивый, укрощенный, величественный, постепенно набирающий ход. Оба мы улыбались. Оба мы были счастливы.
| Помогли сайту Реклама Праздники |