Темнота постепенно бледнела. Между хмурыми низкими тучами пробивался трепещущий свет низкого северного солнца. Наступал новый тревожный день. Сережка с нетерпением ждал утра, ждал не потому, что наступающий день принесёт изменения, а потому, что утро приближало его к тому заветному часу, когда откроется булочная.
В магазине было темно и тихо. Мальчик жадно сглотнул густой запах тёплого хлеба. Продавец непринужденно взял буханку, врезался в корку и вскрыл клейкую коричневатую мякоть. Серёжку вдруг забила такая дрожь, что до самых висков заходили челюсти. Дрогнула и затрепетала стрелка весов. Это хорошо, очень хорошо, что стрелка не дотянула до нужного значения: значит, будет ещё кусок или маленький довесок. Довесок можно будет съесть сразу. Наконец ему были выданы непреложные сто двадцать пять граммов. Спрятав пайку хлеба в самодельный поясок под одеждой, парнишка направился к дому.
В разрезе маленькой комнаты с уцелевшей круглой печью, у самой дверцы которой в маленьком кругу тепла и света кусочек хлеба на краешке гранёного стакана показался Серёжке полным самого Бытия. Он знал, что чувство голода не пройдет, и к ночи оно станет сильнее. Отрезал ещё ломтик, замер на точке колебания и сорвался. В тот самый миг снятия запрета в его дистрофическом мозгу возникла иллюзия, что теперь вовсе и не захочется съесть всё до конца, что хлеба еще много; иллюзия, разумеется, исчезнувшая вместе со следующими двумя-тремя ломтиками. Им вновь овладела паника: Серёжка знал, что несмотря ни на какие терзания голода, эти сто двадцать пять граммов нельзя попросить у лучшего друга, а если бы друг сам предложил — их нельзя было взять.
Есть масса вещей, которые отмирают, некоторые умирают вместе с людьми. Всякий раз, когда умирает человек, он уносит вместе с собой и свой мир. Но кое-что остаётся в самой генетической памяти: пережившие блокаду ленинградцы не оставляют еду на тарелке и не выбрасывают хлеб.