Утро, следуя нерушимому закону, наступило сразу после окончания ночи. Проснувшись ранее обычного, Иван Ильич успел застать этот переход. Окрестные петухи пропели все свои неподражаемые арии, и вместо них зачирикали дикие лесные птички, прилетевшие полакомиться свежим навозом. Первые тусклые солнечные лучи, перестав робко шарить по тёмным углам, бесследно растворялись в воздухе. Медленно и верно на землю прокрался рассвет. За окном пёс, бесспорный хозяин всего двора, лениво потягиваясь, с любопытством принюхивался к запахам. Чутьё предвещало ему, что готовится завтрак, а опыт говорил, что и на его собачью долю от этого может что-нибудь перепасть. На всякий случай он немного поскулил, напоминая о себе. Увлекшись аппетитными запахами, пёс даже забыл облаять заклятого своего врага — кошку, нахально расхаживающую перед ним с высоко поднятым хвостом. Неподалёку кучер во всё горло кого-то ругал. Скорее всего лошадей, судя по характеру выражений. Впрочем, это могла быть просто песнь души. Оторвавшись взором от этих не самых выдающихся по живописности видов, Стопов обратился к лицезрению потолка. За прошедшую ночь тот нисколько не изменился, новых пятен не прибавилось и старые никуда не исчезли. Иван Ильич исторгнул из своей груди мощный львиному рыку подобный зевок, столь же громкий, сколь и вымученный. Он потянулся и закрыл глаза, поглубже вжавшись головой в необъятную пуховую подушку. За дверью суетились домашние. Все звуки улавливались с совершенной чёткостью. По топоту можно было определить производящего его человека. Вот, переваливаясь, побежала стряпуха Аксинья. Это прошаркал Прохор. Его ни с кем не спутаешь. А вот прошуршала Настька, девушка, помогающая на кухне. Иван Ильич мучился дилеммой. Вставать или ещё полежать? Окончательно ли отступил сон или это временное бодрствование, передышка, после которой опять должна вернуться сладкая дрёма? Проанализировав все имеющиеся признаки, Стопов пришёл к неутешительному выводу, что проснулся он уже окончательно и бесповоротно. А, значит, хочешь — не хочешь, придётся вставать. Главным побудительным мотивом для осуществления этого мероприятия было желание поговорить с Халапуевым о поднятой накануне теме. Весьма рискованное нововведение, которое могло иметь далеко идущие и сложно прогнозируемые последствия. Кажется, какие-то пошлины на ввоз или на вывоз. Он не мог припомнить точно. Вчера они с Халапуевым успели лишь бегло это обсудить.
С помощью зевания и потягиваний удалось окончательно прогнать сонливость. Поднявшись, поискал глазами тапки. Скорее всего они были под кроватью. Позвал Прохора. И, на удивление, тот пришёл сразу. Хотя обычно, даже если он и не спал, его надо было ещё докричаться.
— Прохор, какой же ты всё-таки подлец.
— Я? Чего это я подлец, — удивился Прохор, без тени обиды.
— Опять мои тапки под кровать загнал.
— Неужто? — отозвался Прохор, — тапки — это такие... — он не договорил, скрывшись под кроватью.
— Как там гости, — с полной безразличностью сонно спрашивал Иван Ильич.
— Гости? Что им сделается? Отсыпаются. Всю ночь в карты дулись.
— Кто играл?
— Важный, важничающий и задавака.
Не составляло труда определить, что под этим подразумевались Зарр-Гаджа-Бун, Казимир и Штэйн.
— Что же они так всю ночь и играли?
— Всю, не всю. А играли это точно.
По распоряжению Лизаветы Антоновны утром наварили кофея и напекли булок и пирожков. И с капустой, и с картошкой, и с яблоками, и с вареньем. Чтобы любой вкус был удовлетворён. Желавший попробовать каждого вида, должен был поспешать. Отменные едоки, такие как Гаврилины, Тумбовы, Мясоедовы и Вахмистровы уминали всё с поразительной скоростью. Зарр-Гаджа-Бун нагонял их тем, что мог за один присест по нескольку пирожков запихивать в свой вместительный рот. Ноздрюхин старался найти яблочную начинку. Надкусывал и, если промахивался, доедал через силу, с нескрываемым отвращением. Худощавый Казимир проявил сдержанность, чем немало огорчил Лизавету Антоновну.
За столом не всех гостей досчитались. Куда-то запропастился Четвертинкин. И никак его нельзя было найти. Внезапному этому исчезновению почти не удивились. Он всегда так прибегал и убегал. Напротив, странно было бы, если б он остался. А то, что утром и не попрощавшись? Ну что ж, значит, дела позвали. А, может, случиться должно было что-то, чего он никак не хотел пропустить. Не такая уж это фигура, чтобы о нём долго голову ломать. Погадали, осудили да забыли. К тому же такой сытный завтрак, какой был подан, других разговоров требовал.
После трапезы опять все разделились на несколько групп. Мясоедов, Вахмистров и Зарр-Гаджа-Бун. Мясоедова, Вахмистрова и Гаврилина ухаживали за Казимиром. Их очень обеспокоило то, что он так мало кушал за столом. Гаврилиным и Тумбовыми завладел Штэйн. Стопов не то чтобы оставался в стороне. Как бесспорного хозяина его никто не забывал. Просто естественно сами собой образовались эти компании на основе симпатий. Иван Ильич маневрировал от одной группы к другой. Слушал о служебных делах, узнавал новое о далёких землях и удивлялся финансовым тонкостям. Всё же, как ни хотелось ему показать радушие, природный его характер брал своё. Нарушение привычного распорядка утомляло. Первый день спасало общество Халапуева. Но того срочно вызвали в поместье, и неизвестно было, когда он сможет вернуться. Тяжесть такой ноши как приём гостей легла всецело на плечи Ивана Ильича и Лизаветы Антоновны. Справедливости ради надо сказать, что оба они не слишком ею тяготились. Так же, как обычно это делали, просиживали в гостиной, ведя такие же легкомысленные малосодержательные диалоги.
Лизавета Антоновна была слишком стара, чтобы ребячливо восхищаться всем, что рассказывал Казимир, и слишком туга на ухо, чтобы хорошо всё уловить. Так бы она, конечно, была с прочими.
Ноздрюхин находился в гордом одиночестве, сразу невзлюбив удивительных гостей за «иностранность».
— Этот Штэйн, он что же у тебя еврей, — допытывал он Ивана Ильича.
— По-моему, он всё же немец.
— Ты знаешь, я к жидам спокойно отношусь. Пусть только сидят себе и не высовываются. Но если этот Штэйн у тебя ещё и немец...
— Чем тебе немцы так не угодили?
— Был у меня в детстве гувернёр... Жак... Как бишь его... Какой-то Жак. Такая сволочь, доложу тебе...
— Погоди, гувернёр то у тебя француз был, если Жак.
— Немец, брат, ещё хуже француза. Уж я то знаю.
Ноздрюхин ни одного иностранного языка принципиально не знал. Если и использовал зарубежные словечки, то в самых чудовищных исковерканных формах. Например, «жетирован», что у него означало «влюблён» или «требьянно», которое подразумевало, что он доволен.
— Хуже немца ничего нет. Я как говор их услышу, тут же во мне всё закипает.
— Ты уж сдержись. Ради меня, — взмолился Иван Ильич.
— Ради тебя, ты знаешь, я и в огонь, и в полымя, и в воду войду. Так уж и быть, уговорил. Ради тебя посижу за одним столом с этим немцем. Хотя если он ко мне на своём немецком обратится, тут я за себя ручаться не могу.
— Он прекрасно говорит по-русски.
— Ещё бы он у меня, гусяка, по-немецки лопотать начал. Вмиг бы...
Ноздрюхин не договорил. Только сжал губы и нахмурил сурово брови.
— Немчура. Мы все их прихваты знаем. Науками своими мозги нам задурманят, а сами между делом всё под себя подомнут. Немцев то сколько кругом. Что им там у них не сидится? Глядишь, скоро и мы с тобой шпрехать начнём. Тьфу! «Гер-ден-шляпен-попен». Тьфу ты! Пакость какая их язык, — хуже участи, чем говорить по-немецки он, похоже, представить себе не мог, — они меня, сволочи, французским пичкали. Но врёшь. Меня так легко не возьмёшь. Я слова то для вида повторяю, а в голову не беру. У меня сразу после урока всё из головы вон. — Ноздрюхин был очень горд этим своим «умением».
— ... ещё мода эта на французский. Да я по-русски не хуже приложить могу, — в подтверждение чего отпустил ёмкое красноречивое ругательство.
Иван Ильич попробовал было вступиться за иностранцев, на что Ноздрюхин разразился новой тирадой.
— Ты скажи мне. Может, я дурак такой, что не понимаю по какому это основанию мы в нашей России должны разговоры на чужом языке вести? Что, может думаешь, они там у себя во Франции в салонах своих по-русски бранятся? Как бы не так. По-своему, по-французски. Это мы только манеру взяли их язык учить.
Рассуждения его были не лишены определённого смысла и некоторой даже логики, но для своего времени и места они, конечно, же являлись нелепыми.
— Казимир этот тоже хорош. Кто он, поляк?
— Может быть, и поляк.
Ноздрюхин брезгливо поморщился. Поляков он, по всей видимости, ценил не выше немцев.
— Учёный. Знаем мы этих учёных. В том, чтобы быть учёным, много ума не требуется. Только книжки читай, заметки делай да формулки составляй. Всё это невелика наука. Я хоть завтра спокойно в их разряд могу перейти. Только оно мне надо?
— Он скорее философского склада человек.
— Знаем мы эти философские склады. И вообще есть ум научный, а есть ум природный. Один книжными знаниями образуется. Другой естественно всё наблюдающий и ко всему сам приходящий. Лично я второму отдаю предпочтение.
— Науки весьма полезны могут быть.
— Хорошо, если так за науки стоишь. Ответь мне. К чему меня можно отнести: к оглобле или редьке?
— Позволь, что за вопрос такой?
— Нет, ты ответь. Кто я? Оглобля или редька?
— Как же я отвечу?
— Именно, — ликовал Ноздрюхин, — никак ответить не можешь. Я тебе нарочно такие рамки задал, чтоб тебе выбрать нельзя было. Ни оглоблей, ни редькой я быть не могу. И тебе не выбрать, к чему я более отношусь. Видишь, всякую философию в тупик завести можно.
Стопов не стал спорить и предпочёл согласиться, заметив только, что и среди философов природные умы попадаются. Ноздрюхин скептически хмыкнул.
| Помогли сайту Реклама Праздники |