выкинуть…
Спустя много лет, глядя на все это глазами человека, разменявшего уже не первый десяток, прошедшего огонь, воду и медные трубы, Олеся не могла понять, каким же все-таки нужно было быть чудовищем, и насколько же сильно нужно было на самом деле ненавидеть своего собственного ребенка, чтобы намеренно, целенаправленно, изо дня в день, на протяжении многих-многих лет, измываться над ним подобным образом, издеваться, нарочно и осознанно причинять ему такую немыслимую боль и тешить подобным образом свое, очевидно, больное и ущербное самолюбие…
Моментально сообразив, что собирается сделать любимая мама, - та самая мамочка, которую глупая Олеся буквально боготворила, которой никогда не смела возразить даже мысленно, которой подчинялась слепо и ни на миг не задумываясь, и которую беспрекословно слушала всегда и во всем, - Олеська, попросту, похоже, не отдавая себе отчета в том, что она творит, мертвой хваткой, как бультерьер, вцепилась в эти свои несчастные тетрадки, пытаясь вырвать их у мамы из рук. Она изначально знала, что будет потом жестоко наказана, но в тот момент ей уже было все равно. Вся ее крохотная бестолковая жизнь заключалась в этих записях. Кроме них, - кроме этой поганой писанины, как называла ее мама, - у Олеськи больше не было ничего, и она реально готова была защищать их даже ценой этой своей проклятой, никчемной и никому не нужной жизни. В тот миг Олеся даже почти не слышала оглушающих воплей мамы, обзывающей ее последними словами, кроющей ее матом и обвиняющей во всех смертных грехах. Они словно доносились до нее откуда-то со стороны и не имели к ней никакого отношения. В другой раз Олеся умерла бы, наверное, со страху, услышав все это, но сейчас ей просто было все равно. Все в этом мире разом потеряло свой смысл. Олеся лишь твердо знала в тот момент, что готова прямо сейчас умереть, если потребуется, - но ни при каких обстоятельствах не позволит маме выбросить то, что было для нее в этой жизни самым дорогим. В этих злосчастных, неизвестно, чем вообще помешавших ее доброй, милой, ласковой и заботливой мамочке тетрадках, заключался весь ее мир. И Олеся прекрасно понимала только одно: если она лишится их сейчас, то жить ей больше будет незачем. Если она допустит, чтобы мама их выбросила, то ей останется тогда просто лечь и умереть…
Олесина добрая мамочка вопила, как умалишенная. Если перевести ее слова на литературный русский язык, то смысл бы в том, что она все равно непременно выбросит весь этот хлам, и её обсеря-дочь сама виновата во всем, что происходит. Ведь она сама не пожелала прибираться в своих вещах, как ей было велено, и это пришлось делать маме, которая сразу же предупредила ее, что выбросит все, что посчитает нужным. И винить в этом нехорошей Олесе следует только себя…
Олеська в ответ лишь молчала, как партизан, крепко сжав зубы, отчаянно намертво вцепившись в эти несчастные тетрадки, не замечая, что они мнутся и рвутся…
Через несколько минут мама, очевидно, устала орать и требовать, чтобы Олеся разжала руки, - или же просто поняла, что это бесполезно. И тогда она просто изловчилась и с силой отшвырнула дочь от себя. Олеся, как пушинка, отлетела в сторону кровати и, потеряв равновесие, рухнула на нее. А мама - с торжествующим воплем одержавшего победу над лютым врагом вождя краснокожих - унесла ее тетради на кухню и сделала вид, что выбросила их в помойное ведро…
А может быть, и на самом деле выбросила, - Олеся этого так никогда и не узнала. Но, по крайней мере, в тот миг она искренне в это поверила…
Потом она лишь помнила, что начала громко выть, - в голос, не стесняясь, обреченно, как смертельно раненный зверь. Ей казалось, что она даже билась от отчаянья головой о стену, потому что ее охватило необычайно острое осознание того, что жить ей больше незачем и не для чего… Влетевшая через минуту в комнату мама, очевидно, взбешенная этими звуками, с яростью отвесила дочери пару пощечин. Хочется верить, что она сделала это не со зла, а лишь из желания прекратить эту жуткую истерику и в надежде, что после этого Олеська придет в себя. Но та просто реально потеряла голову от отчаяния. Она больше ничего не боялась. И терять ей в этой жизни просто больше было нечего…
Поэтому Олеся, вскочив с кровати, бесстрашно прокричала в лицо любимой матери, что ненавидит ее и никогда не простит ей того, что она сейчас сделала, потому что она выбросила то, что было ей дороже всего на свете. Но мамуля не стала особенно церемониться с ней и слушать ее вопли. Она легко, как котенка, отшвырнула дочь обратно на кровать, велев ей немедленно заткнуться, если она не хочет еще раз получить по морде… Но Олеське было все равно. Она была уже не в силах остановиться. Она рухнула на кровать в полнейшем изнеможении, продолжая выть и рыдать в голос, не обращая больше на маму ни малейшего внимания. Кажется, мама тоже все это время не переставала орать и обзывать дочь, но Олеся даже не была потом уверена в этом на все сто процентов. В тот момент она была в таком состоянии, что все вокруг было ей безразлично. Даже если бы мама убила ее, она этого и то, наверное, не заметила бы. Она уже ощущала себя мертвой… В тот день она, как ей казалось, потеряла все, и больше терять ей было уже попросту нечего. Ничего больше вообще не имело значения, потому что вся ее жизнь больше не имела смысла…
Мама сходила на кухню, забрала эти ее злосчастные, теперь уже полностью измятые и изорванные тетрадки, снова вернулась в комнату и в ярости швырнула их дочери в лицо, вложив в этот жест столько злобы и ненависти, что просто страшно было себе представить. Но Олеся этого даже в тот момент и не заметила. Она испытала такое облегчение, которое было не описать никакими словами. Олеся схватила эти несчастные тетрадки и прижала их к себе, к самому сердцу; она баюкала их, словно живое существо, истерзанное, израненное, страшно страдающее… И она еще много-много часов пролежала в тот день на кровати, почти не шевелясь и не меняя позы, продолжая - уже беззвучно - плакать и поливать горючими слезами эти свои почему-то такие неугодные и даже ненавистные маме записи, которые оказались для нее дороже всего на свете…
А потом, на протяжении последующих десяти лет, до самого своего замужества, временно положившего конец ее грустному обитанию в отчем доме, Олеся прятала их так далеко и надежно, чтобы мама, затеявшая еще какую-нибудь грандиозную уборку с перестановкой, даже случайно не отыскала их…
С тех пор прошло уже очень много лет. Олеся давно уже выросла, и тот жуткий случай остался где-то в далеком прошлом, иногда напоминая о себе время от времени только ночными кошмарами. Если бы не они, то Олеся, наверное, давно уже забыла бы о нем… Но эта психологическая травма, очевидно, осталась с ней на всю жизнь…
Глупое и совершенно непонятное самодурство близкого человека, которого некогда Олеся любила больше всего на свете, что-то навсегда разрушило в ее детской душе и, очевидно, серьезно повредило ее не окрепшую еще на тот момент психику. Как бы Олеся ни любила свою маму, но с того самого дня она навсегда потеряла безусловное доверие к ней и подсознательно все время ожидала от нее какого-то подвоха. И, как показало время, вовсе даже и не зря. Но самым страшным для Олеси на тот момент было осознание самого того факта, что мама настолько жутко ненавидит ее записи, что только и ждет повода избавиться от них…
Избавиться от всего того, что для ее дочери было важно…
К сожалению, не подлежит сомнению и тот факт, что именно благодаря своей дорогой и любимой мамочке Олеся выросла такой замкнутой, болезненно стеснительной, смертельно боящейся людей и совершенно не уверенной в себе и в своих силах. Эти ее комплексы реально были просто на грани патологии. Мамина какая-то совершенно беспочвенная жестокость, равнодушие к чувствам дочери и полнейшая бесчувственность к ее увлечениям и способностям просто напрочь выбили почву у нее из-под ног еще в самом начале пути, и Олеся так никогда и не смогла оправиться от этого до конца…
С годами она настолько привыкла прятать любые свои записи, стесняться этого своего занятия и стыдиться не то, что показать, - а даже просто рассказать кому-нибудь о них, - что впоследствии всегда испытывала мучительный, просто панический страх, даже когда ей необходимо было всего лишь отдать свое сочинение на проверку учителю русского языка. Олесе было физически плохо даже от самого осознания того, что кто-то - пусть это всего лишь учитель - прочитает ее записи, - не говоря уж ни о чем другом. И возможно, отчасти, именно по этой причине она так и не смогла приработаться в редакции газеты, куда умудрилась-таки, вопреки всем желаниям мамы, попасть после техникума. Даже когда ее статьи хвалили, она все равно подсознательно всегда ожидала осуждения и какого-то подвоха со стороны своих более опытных коллег и необычайно болезненно воспринимала любую, - даже вполне разумную, - критику. Но Олеся действительно настолько боялась осуждения и неодобрения, что, по возможности, всегда просто избегала их всеми доступными ей способами.
На протяжении многих лет Олеся даже и не пыталась бороться за свое место под солнцем и просто сразу же покорно складывала лапки, чувствуя со стороны окружающих хоть малейшее неодобрение. И кого, спрашивается, она должна была благодарить за все это?.. Как ни печально и не горько это было осознавать…
Уже гораздо позже, когда она научилась-таки справляться с большинством своих детских комплексов, она даже и не скрывала от самой себя, что большая часть ее жизни прошла в каком-то непроглядном мраке. Но, к сожалению, повернуть время вспять уже было невозможно.
Главное, что она вообще сумела выжить в этом аду. В ее случае это уже можно было считать достижением. И в дальнейшем нужно было продолжать в том же духе. Даже не смотря на то, что весь этот груз детских обид неумолимо тянул ее на дно.
До сих пор. Сквозь десятилетия.
Книга «СТОКГОЛЬМСКИЙ СИНДРОМ»
Источник