Предисловие: А как человек приходит к Вере? Наверное когда у него просыпается Совесть...
В кабинете собственного дома по Рублёвскому шоссе, за огромным письменным столом, сидел известный сценарист и драматург, пожилой уже господин, Всеволод Петрович Мансуров. Вот уж минут тридцать смотрел он, не отрываясь, на старинную чернильницу. Вернее сказать, чернильный прибор на изогнутых львиных лапках, с углублениями для перьев, тяжёлым пресс-папье и небольшой чернильницей в центре. Она напрямую была связана с именем Александра Сергеевича Пушкина. С чернильницы всё и началось.
Всеволод Петрович нашёл её много лет назад, будучи подростком, на лестнице чёрного хода старинного дома с лепными потолками. Его семья занимала комнату в коммунальной квартире этого дома в Барыковском переулке, недалеко от Кремля. Строилось здание, по рассказам взрослых, ещё во времена Пушкина. И поэт, будучи в гостях у друзей, часто заходил в этот дом. Лет через двадцать Мансуров узнал, что здания в переулке, в основном, строились в конце девятнадцатого века, и лишь старинные палаты были выстроены в семнадцатом веке. Но легенда остаётся легендой, и когда маленький Сева нашёл выброшенную кем-то чернильницу, знаменитая тётя Люся сказала: "Это граждане точно прибор Александра Сергеевича! Посмотрите какие на нём львиные лапки, и какое пресс– папье. Только во времена Пушкина делали такие чернильные приборы. Я знаю жизнь и прошла лагеря, войну, девочкой я работала у графини Савицкой в служанках, но такой старины никогда не встречала. И не просто так Севка нашёл её. Быть тебе, Всеволод Петровичем, писателем! Вот зуб даю."
"Ох, тётя Люся, тётя Люся, твой зуб до сих пор у меня в сердце торчит,- с горечью подумал Мансуров,- ведь тогда я и вправду поверил, что эта чернильница досталась мне от Александра Сергеевича, и моё предназначение стать писателем. Вот что интересно: для некоторых, особенно восприимчивых детей, слова взрослых становятся программой для жизни. А если, к тому же, взрослый обладал даром убеждения, пиши - пропало. Ребёнок полностью ему доверится".
А тётя Люся была дама с харизмой и обладала, ох-каким, даром убеждения! Она действительно сидела в местах не столь отдалённых, хотя и называла это "лагерями", и действительно была на войне. Однако взрослые говорили, что сидела она после войны за воровство, а в боевых действиях участия не принимала, при штабе была машинисткой. Насчёт графини Савицкой соседей тоже терзали смутные сомнения, ведь во время революции 1917 года, Люси ещё и не замышлялось. Но ей почему то верили. Эта дама полусвета, с вечной папироской во рту, очень умела себя подать в кругу коммунальщиков вороньей слободки.
Однажды Севка стащил у неё папиросу из пачки, лежащей на столе в кухне, и спрятавшись за дверью чёрного хода, потихоньку закурил. Минуты через две на лестничную клетку выплыла тётя Люся. Она закатила глаза, глубоко затянулась, и не выпуская дыма, сказала:
- Сева, зайка, бросай курить!
Потом, задрав голову вверх, выпустила дым. ЗайкаСева, открыв рот от изумления и выронив папиросу, прошептал:
- Но... т ё т я Люся, помилуйте! Вы же сама курите.
- Есть такие вещи, о которых вспоминать не надо, чтобы нутро не сжечь. Так вот такая вещь: моя жизнь, и чтобы её не вспоминать, я постоянно курю. А когда курю, всё уходит в дым, и я её забываю. Тебе вспоминать нечего, твоя жизнь будет прекрасна, не начинай её с папиросной дури. И ещё: никогда не воруй. Сядешь. Лучше попроси.
Слова эти запомнил Мансуров навсегда. За всю свою жизнь,он спички чужой не взял. Но папиросы курил до сих пор, чтобы нутро своё не сжечь от воспоминаний. Сейчас эти воспоминания снова пришли к нему. Они никогда не спрашивали позволения. Накатывали тяжестью, и давили, как пресс-папье. Тогда он брал в рот папиросу и ходил по кабинету взад и вперёд, разговаривая сам с собой, изредка поворачиваясь к проёму между окон, где стояло старинное кресло родителей.
Ему казалось, что в этом кресле сидит его Совесть, измученная, печальная, уставшая от ошибок и лжи. Сидит и выслушивает его рваные оправдания. Сегодня он хотел оправданий. Вроде и войны не было, и в лагерях он не сидел, а жизнь получилась какая-то ошибочная, будто её и не было. Пробежала как-то бочком, а ошибок успела наделать много. Жизнь была крошечная, а ошибки большие. Огромные. Ошибки были больше чем жизнь. Да что там ошибки? И предательства. Были ведь? Были. И потихоньку терялся смысл существования. Зачем жить, если вокруг одни ошибки?
Распалась гармония момента, и нигде нельзя было найти ответов на вопросы, которые душили по ночам своей безответностью...Тогда Всеволод Петрович начал прятаться в скорлупу своего кабинета. И всё меньше и меньше общался с людьми, и всё больше и больше стал думать о вечности. Он пытался заниматься самоанализом, самопознанием, перечитывая всю свою обширную библиотеку. Библиотека была знатная, но самым ценным в ней был маленький томик Александра Сергеевича Пушкина, изданный в 1899 году.
Года два назад томик стихов купила ему Дашенька, внучка его любимая, чистое светлое существо – единственная его радость. Пусть она заплатила огромные деньги из его же кармана, но ведь не на машину же потратила, а на самое ценное для Мансурова: стихи Пушкина. Когда он брал в руки томик поэта, всегда плакал. Он вспоминал как однажды, роясь в архивах Ленинки, нашёл материалы о похоронах Пушкина, и более всего поразила его то обстоятельство, что во время прощания с народным поэтом, а Мойка была наводнена людьми, прислуга начала убирать и прятать серебряную посуду, а черновики и наброски Пушкина кучей валялись на письменном столе. И никому не было до них дела. На столе лежал бесценный клад, а прислуга заботилась о глиняных горшках и столовом серебре.
"Бред какой!- Думал Мансуров,-о чём они думают эти люди? Стихи поэта всея Земли валялись на столе, а лакеи испуганно прятали черепки, вилки и ложки! Непостижимая усмешка Зла.
Мансуров прижал томик Поэта к груди. "Звёздный венец Ренессанса, ступень к прекрасному! И такая трагическая судьба, такие муки, такая ранняя смерть! Казалось судьба привязалась к несчастному, и с удавкой ходила за ним всю его короткую жизнь. Перед глазами Мансурова высветилась картина Юрия Непринцева "Последняя минута." Он помнил её до мельчайших подробностей. И каждый раз содрогался от боли, вспоминая это полотно.
Правая рука Поэта с пистолетом опущена, левая сжата в кулак. Огромные глаза печальны, и открыты, казалось, уже миру иному. Взгляд за секунду до смерти. Не перенести этого взгляда. Совершенно очевидно, что Пушкин всё знал и был готов к уходу, ибо в уголках огромных очей его светился лучик покоя, как будто он думал: "Ну вот. Скоро конец. И Слава Богу, и Слава Богу". Так Мансурову казалось, и от этого взгляда пробегал мороз по коже. Великий Поэт думал о мире ином. Каком мире? Неужели есть ещё какой-то? Но с полотна художника на зрителя смотрела Душа Поэта.
"Душа, - листал страницы памяти Мансуров,-а где она? А что она? И почему перед смертью Пушкин простил убийцу? Он сказал священнику, что хочет умереть по-христиански, и отпустил вину своему убийце. Как же простить собственного убийцу? Не понимаю, не понимаю христианства. И вообще ничего не понимаю. Даже перекреститься не умею, а мне уж скоро семьдесят. А куда идти, и что делать не знаю.
Мансуров схватил папиросу, и закурил:
- Люся, Люся, права ты была. Жжёт всё внутри от воспоминаний.
И вдруг он остановился устола, и ещё раз посмотрел на чернильницу. Какой-то лучик радости пробежал по комнате. Мансуров ударил себя по лбу:
- Мне же Пушкин приснился! А я думаю, что это сегодня будто какая- то струнка зазвенела в душе и вроде жечь стало меньше. А мне Пушкин приснился! Пушкин Александр Сергеевич. Собственною персоною. В цилиндре! Маленький такой, в красном пиджачке.
Мансуров широко улыбнулся.
- Так, так, так, надо вспомнить этот удивительный сон, ведь он сказал мне что-то, надо успокоиться и вспомнить.
Он затушил папиросу, сел в кресло и посмотрел на чернильный прибор:
- Ну надо же! Приснился Пушкин, сам великий Пушкин!
Закрыв глаза ладонями, Всеволод Петрович стал вспоминать сон.
Место, где он встретился с поэтом было из детства, где то у телебашни, там прежде находился стеклянный ларёк "Союзпечать" и они с ребятами часто стояли на том пяточке после школы. Тогда ещё росли высокие тополя. В начале лета островок вокруг ларька был усыпан тополиным пухом, словно снегом. Детство! В этом мире нет ничего прекраснее детства. И вот именно к этому ларёчку, со стороны школы, и направлялся Александр Сергеевич, в красном пиджачке, в цилиндре и с тросточкой. Подходит он к Севе, будто, и говорит:
- Что ты теперь пишешь Сева?
А Мансуров так разволновался, что рта не может открыть. Пушкин же с удивлением всматривается в Севу. Потом повторяет:
- Так что ты теперь пишешь?
Всеволод Петрович отвечает:
- Да так...сценарии всякие, пьески.
- А! Пустословием занимаешься. А знаешь ли, что молчание – лучшее из всех повествований?
Всеволод Петрович с удивлением спрашивает:
- Александр Сергеевич, а что же теперь не писать?
- Не писать. Думать и молиться.
- И всё? А как же Вы, Ваша известность? Слава? Если бы Вы молчали сколько бы потерял Мир!
Александр Сергеевич улыбнулся:
- Да ничего бы он не потерял. Нашёлся бы другой дурачок, сочиняющий про лукоморье. Жаль, что на земле этого не знаешь, или не хочешь знать. А здесь не нужна земная слава. А она вообще не нужна. Выше всякой славы только БОГ! И на земле и в Небесах. В этом мире всё по другому. Я счастлив здесь, как никогда не был счастлив на земле. А ты, Сева, не пиши больше ничего. Тебе в храм пора идти, ты уже старик!
Потом поэт повернулся и легонько опираясь на трость, зашагал прочь.
- Вот так сон,– прошептал Мансуров, - молчание говорит лучшее из повествований! И такой молоденький. У меня уже сын старше Пушкина. А я старик. И прожил почти две жизни Пушкина. И больше чем две жизни Лермонтова. С ума сойти можно. И что я написал? Кто вспомнит меня через двадцать лет? Так.Стоп. Он ведь мне сказал: "Не пиши Сева, и в Храм иди!" Как же это всё понять?
В дверь вошла жена.
- Всеволод, ужинать пора. Тебя ждём.
- Лида, слушай, я тут... должен тебе рассказать сон…
Жена улыбнулась:
- Сон про не сон, про не сон сон? Что ты, Сева, в сны веришь? И не до снов сейчас! Там, знаешь, ситуация возникла неловкая. Иван Ильич пришёл.
- Какой такой Иван Ильич?
- Самохин, твой бывший друг.
- Ты шутишь? - покраснев спросил Мансуров,- не долее, чем десять минут назад я вспоминал о нём. И что? Он жив?
- Коли пришёл, стало быть жив. Удивлён? Лет двадцать не видели мы его? Да... Вот как у нас бывает: актёр перестаёт мелькать на экране и его хоронят. А он жив.
|