Валентин Аркадиевич Градский
ВАЛЕНТИН АРКАДИЕВИЧ ГРАДСКИЙ
Доценту не следовало уходить в этот вечер от Краевского, а тому не следовало его отпускать. Наконец, Лика могла как-нибудь удержать Градского, в крайнем случае, разыскать Машу и та вправила бы мозги этому доценту, и не отпустила его домой смотреть телевизор, какового у Краевского не оказалось, да и не могло. Подумаешь – телевизор! Пусть психи, идиоты, кролики, зайчики, три танкиста, мамакеро и вовсе дичь помирают со смеху в санатории для ненормальных и вполне нормальных людей, пусть глазеют на экран до темноты, пусть смотрят все подряд и обязательно «Спокойной ночи, малыши». Все пусть.
У Лики было столько собственных проблем, что вчетвером до утра всего не обдумать, даже доценту с его юридической подкладкой и совершенно не адвокатской манерой говорить все как есть, от чего Анжелике легче не становилось, но становилось как-то проще... Так вот, когда у нее, у бестолковой Липкиной, живущим ни своим, ни чужим разумом, но всегда каким-то чутьем, и сейчас это чутье говорило, что неплохо бы наконец выговориться, посовещаться... именно тогда доценту приспичило посмотреть телевизор...
. . . . . . .
Градский тащился пешком на пятый этаж. Лифт не работал и застрял между небом и землей, на лестнице пахло краской, сырой известкой, висели веревки, а самого верха спускался резиновый шланг. И Градский, чуть поморщившись, ввалился в квартиру весь перепачканный, пропахший олифой и, врубив свет и чертыхаясь, поставил на стол четыре бутылки водки – была пятница и он не собирался выходить из дома, по крайней мере два дня...
В доме наличествовали беспорядок, куча хлама и грязного тряпья. Градский к этому привык. Гражданка Градская здесь не жила, пребывала в длительной командировке у своей полоумной... короче, у своей родни. В квартире – хоть из пушки стреляй – этакая глухомань, и пусть бы провалилась со всеми потрохами такая командировка. Градский включил телевизор, налил себе стакан водки и лег на диван, а из окна несло холодом. Окно испортил его сослуживец, тоже доцент, когда они втроем с профессором дули коньяк и долго беседовали, поэтому испортилось окно – профессор попросил второго доцента выбросить в окно портфель с профессорской зарплатой, что тот и сделал, не вставая из-за стола... утром они искали во дворе портфель с деньгами, но почему-то не нашли...
Есть Градскому не хотелось и он пил водку, почти не закусывая, молча и решительно, как самурай, делающий себе харакири, делающий это с каменным лицом, в то время как кругом танцуют лукавые гейши, красное солнце садится прямо на воду, в которую пьяные красотки роняют свои хризантемы, и весь этот бардак возможно прекратить одним единственным способом – сделать себе харакири.
Градский не сразу заметил, когда закончилась телепередача – он и не смотрел на экран, и не любил японские кинофильмы. Он лежа курил и пил водку, которая ему не нравилась, но ничего другого у него не было, и он пил водку, которая пока еще была, и которая нагоняла тоску. Он допил вторую бутылку. Его слегка тошнило и у него болела – не болела, а трещала и разламывалась голова. Единственная надежда связаться с внешним миром была предотвращена – телефон не работал, с некоторого времени он за телефон не платил.
– Да, – сказал сам себе Градский, – дело не в том, что куда не сунешься – везде наталкиваешься на мрак, злобу и непонимание, а дело в том, что ты суешься и этому не видно конца, потому что ты не можешь один, тебе вредно быть одному – вот ты и суешься, и дело не в том, что вокруг мрак и непонимание, а в том, что для тебя это – мрак, и это ты не хочешь или не можешь понять, как и очутился в этаком аквариуме, для чего тебе в этом аквариуме жить, наконец это ты сидишь в аквариуме и взираешь на окружающий мир, а мир показывает на тебя пальцем, поит отвратительной водкой и удивляется, что ты все еще жив. И Краевский пребывает в винном аквариуме – ему хорошо, наверно, барахтаться в алкоголе и он, вероятно, правильно делает – ничего не хочет ни видеть, ни слышать, вот только Градскому это слегка надоело, а виноват во всем опять же он сам!
Градский пошел на кухню за колбасой, Там он взял кухонный нож и подумал – нельзя ли этим ножом сделать себе харакири? Но харакири он делать не умел и даже не мог представить, как это делается – все-таки он был уже пьян. Однако он принял решение покончить со всем раз и навсегда. Проще всего было, конечно, повеситься. Градский попытался забить в стену гвоздь, но гвоздь согнулся, а вслед за ним согнулись и все гвозди, которые он отыскал в ванной комнате. Об утоплении не могло быть и речи – воду отключили, только в чайнике оставалось немного, да в туалетном бачке. Тогда он вспомнил о таблетках, которыми пичкала свою дочь его полоумная теща, от чего обе окончательно свихнулись. Градский отыскал и съел столько люминала, что можно было убить двух спортсменов и одного непьющего значкиста ГТО, и, для верности, запил это дело водкой. Ему стало спокойнее, он включил телевизор, в последний раз закурил, лег на диван и стал ждать скорой кончины. Через полчаса он прощался с Краевским по телефону, и тот говорил ему прощальные и напутственные слова. Телефон не работал, Градский продолжал разговаривать, Краевский как будто тоже, но самое странное, что В.А. Градский и не думал умирать, хотя ему и хотелось умереть, и было очень весело.
Он запер дверь на ключ, выбросил его в окно, снова лег и закрыл глаза, однако смерть как назло не наступала, и это обстоятельство его совсем не разозлило, но стало как-то надоедать.
Градский встал, сломал дверь и, выйдя на лестницу, бросился вниз головой в лестничный пролет. Но и на этот раз ему не повезло – он только испачкал свой последний костюм, запутавшись на лету в неизвестно с какой целью повешенных, проклятых веревках и резиновом шланге, и долго не мог выпутаться, пока не спустился в подвал.
Выбравшись из подвала, он пешком пошел наверх, так как лифт не работал. Он ненадолго вернулся в свою квартиру и вышел на лестницу вооруженный кусачками. Градский надел плащ, чтобы не замерзнуть и принялся за работу. В кармане у него была бутылка водки и Градский изредка прихлебывал, и снова принимался перекусывать металлическую сетку лифта. Наконец, он просунул руку в дыру, нащупал резиновый ролик, и, оттянув его, открыл дверь – Градскому приходилось когда-то выбираться таким образом из кабины застрявшего лифта, и опыт ему пригодился. Он выпил водки, закурил и, почувствовав некоторое облегчение, прыгнул в шахту...
Градский ушиб ноги при падении и чуть не потерял сознание. Если не считать сломанного каблука и нескольких ушибов – четвертая попытка, говоря языком спортивного комментатора, также не увенчалась успехом. Он возлежал на мягком ложе из окурков и пустых пачек от сигарет. Выбраться было невозможно – он, как выяснилось, слегка пьян, даже подняться не смог бы – так болели ушибленные ноги, бок и левая рука. И Градский достал из правого кармана плаща бутылку с водкой. Папироса еще тлела во рту, и он положил ее рядом с собой. Выпив оставшуюся водку, он разбил бутылку и, сунув окурок в рот, несколько раз резанул себя по руке осколком и, когда пошла, зашептала теплая липкая кровь, он успокоился, несколько раз затянулся папиросой и, выбросив окурок, закрыл глаза. Последняя его мысль была о четвертой бутылке, опрометчиво оставленной на столе. Окажись она здесь, умирать было бы гораздо приятнее...
ГРАДСКАЯ Л.
– Если хочешь знать, – сказал Краевский, глядя на Градскую трезво, вызывающе и до некоторой степени зло, если ты хочешь знать, то Градские ни с того, ни с сего в шахты лифтов не падают, люминалов не жрут и вообще ничего такого не делают просто так, а пожар получился, конечно, случайно.
Она и не пыталась возражать, но ей очень хотелось возразить, попытаться возразить, и она хотела бы найти для этого хоть какой-то предлог. Странно было бы предполагать, будто Краевский не догадается, что ей сейчас крайне необходим любой предлог, чтобы неудачный полет Градского в небытие не отразился как-либо на ее, Градской, бытие, быте, на ее мире, где не было места резким телодвижениям Градского, его неожиданным виражам.
Краевский это понял. И почему она молчит, тоже понял – соображает, наверно, как ей теперь все обставить, чтобы Градскому и в голову не пришло взять ружье или кухонный нож, и уничтожить всю ее родню, весь этот выводок, что портит ему кровь, и под занавес сделать себе харакири. Или, скажем, послать их всех подальше без выходного пособия, безо всякой ренты, а проклянут они себя сами потом, если он все-таки выкрутится, и тогда будут все основания заявить, якобы всю жизнь он был настоящим подлецом и ничего другого ожидать от него не следовало. Впрочем, если бы он сделал себе харакири, то можно считать его не подлецом, а обыкновенным идиотом. Краевский догадался, о чем примерно она думает, и заорал. Обычно он не орал, вернее орал только в крайних случаях.
– Ну что? Что Градский? – заорал Краевский, глядя на Градскую трезво и зло, – что Градский?! Градский, если хочешь знать, – это только желание, даже это мечта, та, которая никогда не воплотиться, но она есть! Его легче убить, если он сам себя не грохнет, если по крайней мере не попробует это сделать, когда ему наступят на горло, ему, а не мечте – такое ни кому не под силу. Он и сам кому хочешь, наступит на горло и ему наплевать, когда ему наступают, но если по ошибке наступишь на душу – тогда держись, или лучше беги куда подальше, или прячься, что ты сейчас и пытаешься сделать. Градский – это желание, он сам не знает, что творит, ему всего лишь кажется, будто так надо делать, и он снова наломает дров, а после ему необходимо о чем-то помечтать, но все это для того, чтобы его в очередной раз как следует прижало, приперло к стене и он еще раз понял, прочувствовал – ничего ему не сделать, ничего он не может и не сделает в этом вашем чертовом обезьяннике, где ему уготованы одни лишь желания, одни менады, провались они ко всем чертям! И ничего ему не сделать, разве что самому себе харакири – лучше бы он разбомбил весь этот зверинец, легче б стало дышать, да только он и этого не сделает – для него это слишком просто. А желаний у него, может, больше, чем у всех в этом зоосаде, в этом питомнике, заповеднике слюнтяев, тупиц и крохоборов, но его желания покруче, позабористее и поострее, он только и грезит тем, чего нет, то есть у вас и у нас паразитов нет – все мы только думаем, будто они, эти грезы, эти мечты у нас есть, но не дай Бог что-то подобное появится – сразу начинаем все это глушить водкой, воровством и всей нашей мерзопакостной жизнью... И не в том дело, что любит он помечтать, повлюбляться – мы все это любим. А дело в том, что он ничего не боится, он – это паровоз без машиниста, сумасшедший локомотив и, слава Богу, он чаще всего торчит на запасном, заваленном разным хламом пути. И кое-кто его побаивается – ведь он с рельсов по собственной воле не сойдет, и иначе его не остановить, кроме как не подстроив ему кораблекрушения – вот ему и подстраивают то аварию, а то и катастрофу... Не в том дело, что другие не могут, не желают, боятся мечтать – а в том, что не только не нашлось человека, который смог бы жить так как он, но и
|