ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГРАДСКИЙ. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Что будет? А ничего. Приезжает Краевский из Восточной Германии, где его на минуточку пригрели, жаль не надолго. И что теперь будет на самом деле никому не известно, и Градский воспринимал это обстоятельство, как должное, так как знал Краевского очень давно. Да и кто давно не знал Краевского? Краевский, разумеется, хорошо знал Градского, только это знакомство не стало никаким историческим фактом или эпизодом. Краевский, в этом смысле, ни одним эпизодом не воспользовался - он не из тех, кто обременяет себя скучными делами, в этом он вроде Градского, но как бы с другой стороны...
Краевский – это вам не Бобов, который, говорят, поменял фамилию на Стручкова, потом обратно на Бобова и это весьма в его стиле, при этом он совершенно не изменился и внутреннего удовольствия не получил. Правда, последнее время, Бобова вроде и узнавать при встрече перестали – перестали и все те, кто не сомневался в его способностях взяться за любое дело, тем более самое пакостное.
Да, когда бы Градскому пришло на ум заказать свою посмертную маску, именно Бобов смог бы проявить себя в этом деле с блеском и удовольствием, ведь никто еще не создал себе рекламу в таком деле, каковым никто, кроме Бобова, сроду не занимался. Он как раз тогда пребывал в Стручковых или Гороховых – не будем уточнять. Все знают, что Бобов и есть Бобов!
Ну, положим, посмертных масок он не делал, но нечто весьма живое и прибыльное, и во всей округе царили смех, мрак и отвращение, и Градский сказал бы, что это вполне закономерно, но он теперь так сказал бы, а тогда он просто загибался и едва не загнулся совсем. А Бобов в это самое время изготавливал разные там члены, то есть х..., и выглядело это забавно: нечто вроде рекламы, хотя когда снимают маску с одного, простите, места – всякому будет не до смеха. Но Бобов работал с гарантией и почти виртуозно, не вдруг разберешь где он фиксует, а где нет – все делалось совершенно секретно. А если на ночном столике у случайного знакомого вы неожиданно обнаружите бронзовую копию собственного своего окаянного отростка, копию той копии, что и ваш будуар украшает, то это не значит, что вы познакомились со своим двойником или близнецом-братом, на худой конец...
Но у Бобова имелось столько всевозможных форм и моделей, что такая вероятность сводилась почти что к нулю. Не связался бы Бобов с ментами, никто бы его не трогал, но жадность сгубила Бобова вместе с его коммерцией, и он отсидел в «Крестах» четыре с половиной месяца за использование в корыстных целях формовочных материалов и бронзы, которая, как говорили на суде, имела стратегическое значение и предназначалась для оборонной промышленности, а не для таких ху...вых дел. Таким образом, он из Стручкова снова превратился в Бобова – это ли вам не превратности судьбы? А над Краевским слегка посмеивались, Краевский ни во что не превратился и продолжал водиться с эти, пардон, ху...плетом. Градский посмертной маски не заказывал, может он и умирать-то никогда по настоящему и не собирался, однако даже в любом из четырех его мизинцев, казалось, было что-то неизбежное...
. . . . . . .
...Пора листопадов еще не пришла и Валечка, В.А. Градский, советский студент, спокойно ждал, когда же она придет, ждал без нетерпения, но с такой силой, с какой ждут последний в жизни и единственный листопад...
Ветки волчьей ягоды, топорщась, горели за окном и окончания их были серыми и непокорными, вроде вздыбленной волчьей шерсти... Как это было давно! И жгло его двадцати с небольшим летнюю душу вроде двадцатилетнего коньяка, выпитого за чужой счет, причем судорожно и второпях. Градский вдыхал запах приближающегося, добытого без труда и слез.
А если молодая брошенная им и фактически ничья жена, и неразумный плод их нелепой любви прольют некоторое количество слез, то у него имелось столько оснований не принимать этого во внимание, что он и не принимал...
Неприятно вспоминать насколько он был беспомощен, если не сказать плаксив, подле этой нелепой и первой своей любви. Да, теперь было так стыдно, что В.А. Градский попросту отмахивался от любых мыслей о рыдающей бывшей жене и не считал себя подлецом, как бы одергивая и поправляя свое достоинство, грубо помятое тем медовым месяцем и собственными ручками, и ножками, и всем таким прочим его собственной в прошлом, как ни крути, жены.
Он и не был подлецом, но банкротство его почти радовало, будучи тем более неизбежным, чем круче очерчивались границы затеянной им авантюры. И теперь вполне красивое, но отвратительное лицо будто повторяло: – Ты сам этого хотел!
Градскому, (фамилия как из ореховой скорлупы), становилось не по себе в доме, где каждая вещь... Да нет! Ничего они ему не напоминали! Может быть, это ей они что-то напоминали, а не ему... и теперь их, скорее всего, придется делить...
Это были ее и его вещи, только для нее они стали чужими и проклятыми вещами, с очевидностью напоминавшими ей о том, что и она совершенно чужая в чисто убранной комнате, которую толком никогда не убирала, а теперь готова лизать как корова своего теленка – лишь бы не было этого ощущения рушащихся стен и потолка... И не избавят они ее тоски, чужие стены и вещи, предатели и перебежчики, когда она как бы выговаривает пустые, как бесполезная пальба слова: – Подлец! Я наверно умру от этой проклятой любви...
Валечка и не был подлецом. Он не был и простым эгоистом. Но ради Бога! Не мог он более видеть этих ее глаз и всякий раз ему хотелось бежать на улицу. В скорлупке из папиного шевиота. В маминых ботиночках. В галстуке, подаренном тетушкой, добротном галстуке.
Но ведь была, есть и будет сила, пусть не сила, пусть слабость, а сила - это нечто иное, но такая тяга, то без чего человек не может, без чувства свободы – понимаете? Свободы от самого себя?
. . . . . . .
Хорошо было в начинающемся цветении осени, но все хорошее делалось плохим, умещаясь в практичное, как придирчиво купленная вещь слово: подлец!
Сильно и настороженно ждал он лучший, может статься, в своей жизни листопад, как пес в ожидании хозяина, а то, что он не собака ему как-то и в голову не приходило...
. . . . . . .
. . . . . . .
ГРАДСКАЯ
– Это не шуточки, – сказал Краевский в те годы, когда ему не было тридцати, столь знаменательная встреча с Победителем еще не произошла, он слегка не разочаровался, не сбежал за границу, но уже встретил, увидел однажды Градскую, только тогда она Градской вовсе и не была. Не было и встреч, в том числе одной очень примечательной, все потом, потом... И, тем не менее, он и при первой встрече, первом взгляде сказал: – Это вам не шуточки! – как сказал бы и любой другой сколько-нибудь на него похожий, кто-нибудь из нашей братии, а мы все понимаем, будьте уверены, не всегда, но понимаем...
А спустя несколько лет он сказал бы, что это было мало на что похожее существо и вряд ли напоминавшее Градскому нечто само собой возникшее, но как образ и плоть увлекавшего его завтра. И собравшее в себе все, вплоть до размера и роста, все будущее, но невольно и в который раз оказавшееся все-таки существом женским. Странно – в это простое явление, реальное как насморк или голод, в двурукое, двуногое, задрапированное чудо входило и все остальное – весь мир, город, бесконечная цепь предшествовавших событий.
Все просто, как на трамвайной остановке возле театра – здравствуйте! А зачем? Просто как эрмитажная памятная картина, какая-то там Аляска... И солнечный блеск в придачу, и все «до» и «после», беспрерывная амплитуда мутаций, с места на место, будто нет на свете ничего постоянного, отца и матери решивших жить, наконец, в каком-то одном месте. И всегда чего-нибудь не хватает, и денег как всегда, и все это нормальная жизнь, нормальный внезапный отъезд и возвращение, скажем, с юга – внезапное возвращение и надолго обжигающее чувство близости моря, просто, как все имеющее запах, цвет, вкус, твердость и температуру, как заснеженный ветренный холодный трамвай.
И вот все это странным образом вмещало в себя двуногое, двурукое и задрапированное существо, симметрично одетое, обутое несостоявшееся чудо, выдуманное одним веянием молодости – так, с руками и ногами, голосом нахальным, или скорее вредным, слабеньким и смешным как котенок. И сама она еще не состоявшаяся, еще не знает куда деть свои уже не детские руки и ноги, но все-таки состоявшееся в коротком детском платьице и плаще.
Градский должно и не помнит, о чем она спросила, но это не было ни жестом, ни миной – нет, – желанием совершенно женского существа. Она отнюдь не напоминала вычисленное им и уцелевшее в памяти чудо – или где там уцелевают эти, черт бы их взял, чудеса? Но они опять встретились, вспомнили, поняли: ничего они не забыли! Он ей тоже ничего особенного не напоминал, и в ее головке не было ничего, помимо нетвердой уверенности, что однажды двуногое, двурукое, говорящее существо совершенно на нее не похожее потому, что это мужчина, а она пока смутно представляла, что это за создание, но оно рано или поздно войдет в ее жизнь прочно, как аттестат зрелости, в котором черным по белому написано: ты женщина и в этом больше не может быть сомнений.
Встречи стали закономерностью, сигаретами, которые она не умела курить, розами и мимозами, и когда же она научиться курить сигареты? одно ясно – все не детское, а совершенно женское в ней и как бы расцветающий рот, и темные, серые вроде козьих глаза – было в ней нечто козье, нескладное, симпатичное, которое должен кто-то смять и подчинить, – это и есть аттестат зрелости, а совсем не то, что тебе подарили на память в школе, потому что однажды тебя обманут, погладят, пощекочут где полагается, и ты скоро к этому привыкнешь, но будешь сопротивляться совсем не страшному, это потом обязательно станет страшно, потому что это уже произошло и назад не вернешь; вот ты и будешь сопротивляться, ведь рано или поздно тебя все равно обманут, погладят и пощекотят да так, что перестанешь что-либо понимать, чувствуя, что в тебя вошло то, что раз и навсегда разделило твою жизнь на «до» и «после», и назад ничего не вернуть, и это совсем не страшно, больно или обидно, но страшно, что уже произошло и теперь от этого никуда не деться, никуда ты и не денешься, пока все не произойдет до конца и ты понимаешь, что тебя обманули, усыпили, умаслили, и это и есть аттестат зрелости, где четко написано, что ты женщина, что в этом нет и не может быть никаких сомнений, что наконец тебя поймали и трахнули, как зазевавшуюся козу...
ГРАДСКИЙ В.А.
Так что Валечка тогда преспокойно фланировал в кругу любовных интрижек – иначе их не назовешь, такова наша неразумная молодость – в широком кругу маленьких смешных приключений и, что самое смешное, рядом с ним пребывало ни на что не похожее существо, – а это вам не шуточки! Но им обоим как-то везло и существо это как-то незаметно обосновалось в двух комнатах, которые он тоже незаметно где-то выменял, где и как непонятно, то есть не понятно, а ясно, что он удачно выкручивался, всегда выходил из положения и, конечно, врал на каждом шагу. И это не ложь, а недоговаривание – скорее недомогание – где надо, а где надо он и домогаться умел, а где очень надо Градский был таким, что не обойти и не объехать, Где надо он
|