Она учится сейчас в 6-ом классе. А я её учу. Учу русскому языку и литературе. Уже второй год. Марья мне ужжжасно нравится: этакая крепенькая, широкоплечая, с узкими бёдрами девчонка. Потому что занимается дзюдо. И уже кого-то там успела забороть на городских соревнованиях. Но, несмотря на то что занимается спортом, да ещё таким неженским, Маняша – умница. К учёбе относится серьёзно, почти сурово. И всякий раз, когда задаю домашнее сочинение, после урока обязательно подойдёт ко мне, чтобы обсудить уже родившуюся в ней творческую концепцию будущей нетленки. И всегда в этих её умственных набросках присутствовали цветы, бабочки и поле. Как крыжовник у чеховского Чимши-Гималайского на каждом новом плане его усадьбы. Но пОшло это не было. А всегда как-то неумело и очень трогательно.
Всякий раз после прочтения моя красная учительская ручка взмывала, аки ястреб, над распластанной передо мною Машиной тетрадью, похожей на истерзанную бурями чайку, чтобы поставить «четыре»…
… А ставила всегда «пять». Было это всегда чуть простовато. И всегда чего-то не хватало, чтобы вызвать слезу умиления или тайно горделивую мысль: «Это – я, я её этому научил!..»
Но улыбку, улыбку Манины опусы всегда во мне вызывали. И не они даже, а – предвкушение. Предвкушение того, что вот завтра подойдёт ко мне Маша и очень деловито спросит: «Ну, как? Есть на этот раз движение? Креативно получилось?» А потом – кааак улыбнётся большим своим лягушачьим ртом с крупными, ровными зубами ослепительно-белого цвета, которых у неё много, как у акулы. И блеск этой улыбки такой яркий, такой обезоруживающий, что, даже не видя её, я уже сдаюсь и ставлю «пять». Потому что очень надеюсь, что однажды Маша моя расцветёт и на самом деле напишет что-нибудь удивительно нежное и прекрасное. Напишет, когда проснётся её женская душа, когда поймёт, что есть на земле ещё что-то, более важное, чем дзюдо. А в том, что проснётся, я и не сомневаюсь, ибо вижу в глазах её серых, сейчас ещё по-детски бестолковых, ту древнерусскую тоску, которая всегда так пленяет всех, кто родился далеко от России…
Именно этого я ждал от Маши моей. Но ждал ещё нескоро – маленькая она ещё. Вырасти надо.
А вот несколько дней назад она ко мне не подошла, чтобы «обсудить очередную идею», как сама она говорила. Но сочинение назавтра принесла и, опустив глаза, послушно положила на край моего стола. Молча. Без комментариев.
День получился бездарный, пустой какой-то и суматошный. Какие-то неглубокие разговоры на уроках, какие-то среднестатистические дети весь день приходили и уходили. Какой-то бездарный серенький денёк за окном (и это – в апреле, когда так хочется жить!). И – я: старый, суетливый и визгливый учитель.
Вот, наконец-то, кончилось. Нет, видно шесть уроков подряд для меня уже слишком много. На следующий учебный год надо просить нагрузку поменьше. Ах, чёрт возьми! Ещё же тетради проверить – сочинения шестого класса…
Сажусь, проверяю, безжалостно правлю и щедрой рукой рассыпаю «трояки», иногда – «четвёрки». Вот. Машина работа. Открываю тетрадь. Господи, ну хоть бы тему взяла поинтересней. А то – «Самый радостный день моей жизни»… Ну,- радостный, так радостный. Читаю:
« Самый радостный день в моей жизни бывает тогда, когда Саши нет дома. Саша – это мамин муж. Он пришёл к нам недавно. И стал жить с нами. А ведь нам так хорошо было втроём: я, мама и бабушка. И зачем мама его к нам привела?.. Особенно я не люблю, когда он на меня смотрит. Смотрит, как на дурочку последнюю. А ещё хуже, когда стоит у меня за спиной. И тоже смотрит. Я чувствую. И стыдно мне тогда очень. Когда я делаю уроки, а он заходит в комнату, я окончательно тупею. И почему-то всё время хочется открыть форточку настежь.
А когда его нет, мне так хорошо, так радостно бывает. Как будто я по ровному, ровному полю бегу. И облаков мало, и они – высоко, их почти и не видно даже. А кругом – цветы и бабочки. И сразу не поймёшь, где цветок, а где бабочка. Кажется, что это цветы взлетают и летят к самому солнцу!
А когда возвращается Саша, сразу начинается осень. Цветы и бабочки вянут, съёживаются в какие-то серые комочки, которых даже не жаль, к ним брезгливо прикоснуться. И поле съёживается, становится маленьким, убогим и больным.
Вот когда мы жили с моим папой, такого никогда не было. И даже когда они ругались с мамой, осень не наступала. Папа «контролировал», как я делаю уроки: он просто сидел в моей комнате и читал всегда старую толстую книгу. Иногда я его спрашивала о чём-то. А он говорил: «Угу». Однажды я поняла и спросила: «Пап, а что такое ворота? Может, это бабочка такая?..» И он опять ответил: «Угу…» Смешно, правда?»
И страшно было это читать. Понимал я, что надо что-то делать. А – что, так и не придумал. И пошёл проторенной учительской дорожкою: вызвал, втайне от Маши, разумеется, назавтра в школу её маму.
И пришла она, утром, перед уроками ещё. Усталая такая крепенькая женщина, очень похожая на Машу. Только так похожая, как засушенная для коллекции бабочка похожа бывает на свою товарку, порхающую в поле над цветами.
Я дал ей прочитать сочинение дочери, а сам всё следил за выражением её лица, когда глаза бегали по тетрадному листку. И странно было то, что лицо было … злое. И плаксивое одновременно. Она закончила читать, положил тетрадь и руки себе на колени. И сразу начала говорить, глядя куда-то поверх моей головы:
« Ну да, папа её очень хорошим был. Только вот летом Маше нужно ехать на сборы в спортивный лагерь в Болгарии. Я начала собирать документы. В числе прочего нужно его разрешение на выезд дочери за рубеж, она же несовершеннолетняя. Нужна была только его подпись. Договорились, встретились. А он что-то всё мнётся, не торопится подписывать. А у меня обеденный перерыв заканчивается, я тороплюсь. «Подписывай,- говорю,- ведь мы же с тебя ничего не требуем. Денег на поездку нам от тебя не надо. Сами справимся».
Он и мне так вот ответил, как когда-то дочери отвечал: «Угу…»…
А потом так, знаете ли, гаденько улыбнулся и добавил: «А мне-то вы за это разрешение сколько заплатите?..»
… И увяли бабочки и цветы, и поле съёжилось до размера спичечной коробки, куда сорванцы-мальчишки запихивают пойманных бабочек, ломая им крылья…
|