Крылья Мастера/Ангел Маргариты*
– Зачем?.. – сдержанно обрадовался Филипп Филиппович понятливости Булгакова.
– Закуски возьму! – нашёлся Булгаков, пытаясь вникнуть в ход мыслей Филиппа Филипповича, чего ему ни капельки не удавалось из-за разности возрастов.
Если у меня душевный кризис, думал он, то дело дрянь. Но со мной этот фокус не пройдёт! – едва не перекрестился он. Я поэтому и колюсь, потому что психика не выдерживает натуры жизни!
– Удовольствия лишимся, – предупредил Филипп Филиппович, вытирая руки и странно погладывая на Булгакова.
А вдруг он тоже лунный человек? – ужаснулся Булгаков, а я со всей душой. Нет, не может быть, вспомнил он трактир «СамоварЪ», в Киеве, на Александровской площади, Филипп Филиппович не в курсе, он вообще, похоже, не подозревает о существовании лунного мира, а насчёт невроза ввернул по великому наитию. Рефлекс Земмельвайса, к счастью, ему явно чужд.
– Нет, мой друг! Мы испортим натуральный вкус спиритуса виниуса! – торжественно объявил Филипп Филиппович и выдал себя с головой.
Ё-моё… ё-моё… да он же тихий алкоголик, наконец-то сообразил Булгаков.
На бесформенно-старом черепе Филиппа Филипповича была написана профессиональная сосредоточенность, он явно всё ещё анализировал состояние клиента, боясь ошибиться в главном: если Булгаков физически здоров, то с душевными ранами можно как-нибудь справиться, а если нездоров, то об этом лучше не думать, всё равно помрёт в лучшем случае к годам пятидесяти, не вынеся тягот жизни практикующего хирурга, которого обучали педиатрии и эпистеме Фуко.
Булгаков не хотел жаловаться, что вокруг такая безутешная осенняя природа, не та, киевская, чудная, прозрачная осень с супер объёмами света и воздуха над Днепром, к которой он привык с детства, а сплошная грязь по колено, бесконечные, нудные дожди и никаких развлечений: работа-дом, дом-работа, если бы не Тася, можно было вообще сойти с ума; а о пристрастии к литературе благоразумно – промолчать, дабы не возбуждать подозрений о всё той же душевной болезни, на которую намекнул Филипп Филиппович. Хорошо хоть жена не бросила, не сбежала к родителям в тыл, на Волгу, а помогает оперировать, терпеливо снося и тяжелую, грязную работу ассистента, и неустроенный быт, не говоря уже о скудном, однообразном питании. А если вспомнить о причине их бегства, то бишь, о лунных человеках, то дело вообще дрянь, дело такого рода, что полумерами здесь не отделаешься, а чем отделаться – не понятно! Нет такого опыта, который бы всё объяснил и разрешил, нигде он не описан, никой Фрейд не додумался с его «диким» психоанализом и инверсным смыслом первопричин! Не по тем дорожкам ходите, господин Фрейд! Не по тем, а совсем по другим! И я с вами запутался!
– Нечего ныть, не маленький, – едва не схватил он сам себя за горло, – до меня терпели, и я вытерплю, – и стиснул зубы, полагая, что наркотики – это дело временное, остальное само собой рассосётся и сгинет в жизненной суете.
– Я вам советую, – по-отцовски приобнял его Филипп Филиппович за плечо, – после дежурства, особенно после тяжёлой операции, выпивать сто граммов водки, а лучше – сто пятьдесят. Состояние тревоги как рукой снимет. Давайте тяпнем! – Подмигнул он.
Он открыл свой необъятный баул из натуральной кожи, достал плоскую капельницу Шустера-младшего, в которой хранил спирт, налил в мензурку ровно сто двадцать миллилитров дистиллированной воды, добавил несколько кристаллов лимонной кислоты, дал им раствориться под своим чутким взором, тоненькой струйкой влил спирт не менее восьмидесяти миллилитров и взболтнул движением чародея. Жидкость вначале вспотела, потом сделалась прозрачной и пригласила познакомиться ближе.
Филипп Филиппович наполнил толстые стаканчики для лекарства, и подал их, словно они были хрустальными бокалами:
– Пейте! Закуска не предвидится!
Булгаков выпил, и, как ни странно, ему полегчало, он моментально поверил Филиппу Филипповичу, не на сто процентов, конечно, хотя и это уже было обнадеживающим результатом, просто сделалось тепло, весело и обыденно, низвело до обычного человеческого существования. Ё-моё… думал Булгаков, если бы Филипп Филиппович знал, кто мною управляет и ковыряется в моих мозгах, он бы спятил, напялил бы на меня смирительную рубашку и сделал бы лоботомию! Это чистой воды шизофрения! Да если в этом и заключается спасение, то я бы пил, не просыхая, а то они никуда не делись, не растворились в пространстве и вершат мою судьбу с завидной настырностью чародеев!
Эта краеугольная мысль его личного бытия прошибла его словно током. И он застыл, как манекен у господина Бурмейстера, что на Крещатике, в доме с чугунными колоннами, которые революционные матросы снесли в металлоприём и переплавили на пушки.
Филипп Филиппович с интересом посмотрел на него, понял всё по-своему и радостно спросил:
– Ещё по одной?
– А с лимоном вы хорошо придумали! – ввернул Булгаков на тот случай, если Филипп Филиппович нашёл душевную первопричину его недомоганий и готов сдать его в дурку на радость душевным костоломам.
Это было крайне опасно в одном-единственном случае, если речь идёт о шизофрении, и Филипп Филиппович надумал избавиться от нерадивого главного врача уездной больнички. Ведь сходят же люди с ума, рассуждал Булгаков, испытывая неподдельный страх лишения рассудка. Я ещё слишком молод и ничего толком не успел, а как упекут в жёлтый дом, докажи потом, что ты писатель, и всё, что тобой написано, приобщат в истории болезни как свидетельство правомерности лечения. Мысль, что Тася без него пропадёт, показалась ему чудовищно несправедливой, однако иные женщины, разных типов и оттенков, цветные и мраморные, даже с лошадиными лицами, он не знал, какие ещё, теснились у него в голове, и это было очень непонятно и очень соблазнительно, как касторка вместо водки.
От выпитого его стала мучить вина за то, что он не может написать ничего путного и никогда уже не напишет, а ещё больше погрязнет в этом жутком, пустынном месте, между сумрачным небом и болотистой землёй, в которую бросаю отпиленные руки и ноги.
– О! А я что говорил! – обрадовался Филипп Филиппович, принимая его сосредоточенный взгляд за путь к выздоровлению. – Алкоголь – знатная штука, главное, не переборщить!
Блажен тот, кто ничего не понимает, лицемерно думал о нём Булгаков, лучезарно улыбаясь, как действительный сумасшедший. Он поискал глазами ближайший скальпель. Скальпель лежал очень далеко: в охраняемом кремальерами стальном цилиндре, и быстро, а главное, незаметно добраться до него будет крайне сложно.
Булгакова развезло, потом, вопреки ожиданию Филиппа Филипповича, стало ещё хуже. Если желудок отпустило, то душа заработала, как арифмометр, безостановочно щёлкая результатами душевных потерь: от лунных человеков до аборта, который Булгаков на свой страх и риск сделал Тасе. «У сумасшедших наркоманов могут быть только сумасшедшие дети!» – заявил он ей и как никогда был близок к истине, хотя и не угадал стопроцентно, но перестраховался на всякий пожарный.
А она, дура, и поверила! Он так и сказал сам себе: «Дура!», с ударением на ноту «до». Но аборт сделал из чисто эгоистических соображений наркомана: кто будет бегать по аптекам и шприцы кипятить?
Нога за ногу поплёлся в ординаторскую и, осознавая, что делает очередную глупость, внепланово вколол себе морфий, полагая в очередной раз, что это в самый распоследний раз, а больше делать не будет ни за что на свете, ни за какие коврижки. Хотя чем я хуже капитана Слезкина, укорял он это пространство, которое, как всегда, отделалось молчанием и плюнуло на всяческие условности. После этого на него снизошло озарение (без щелчка в голове), которое, с одной стороны, осенило ему всю его дальнейшую жизнь, а с другой – безнадёжно её испортило до конца дней его: ему привиделось, что рано или поздно он найдёт вселенский код, который подскажет ему всё-всё обо всём, что он увидит и познает подлинную тайну всего сущего, и даже о том, о чём ещё не догадывается, а должен догадаться, обязательно догадается, ведь зачем-то они, то бишь лунные человеки, появились. Ведь кто-то же знает об этом и кто-то ими руководит! «Бог! – подумал он. – Нет, не Бог. Бог до такого не опустился бы. Кто-то, кто повыше Бога! А кто выше Бога?» И не нашёл ответа, не научили его этому пренебрежению.
***
– Ты бегаешь от самого себя… – укорила Тася, – от фронта, от войны, от пошлости жизни. А когда на голову свалились лунные человеки, ты стал ещё и колоться!
Как всякая молодая жена, она не понимала, что на Булгакова навалилось слишком много и слишком быстро, не понимала, что получилось скомкано: хватай мешки, вокзал пошёл, что это и есть предел. За его извечно твёрдым взглядом она не разглядела его слабостей, не видела, что он не успевает адаптироваться, что у него произошёл обычный, элементарный срыв сознания и что морфий – это всего лишь слепая реакция, первое, что подвернулось под руку. Подвернулись бы проститутки, ходил бы по проституткам, но проститутки здесь были страшные и доморощенные, получал бы наслаждение от твердого скальпеля в руках и конвульсий жертв, стал бы серийным убийцей и ждал бы петли, а морфий оказался доступней всего, главное – проще, с минимальными неудобствами, но с жуткими последствиями для организма.
Однажды ей приснился вещий сон, что он якобы выколупывает из раны пальцем свежий костный мозг и ест, ест, ест, смакуя каждый кусочек; тогда-то она и поняла, что её Булгаков колется.
От безысходности и потери ощущения гармонии самим с собой, он начал тихонько, с доли кубика; стоило только попробовать, как он моментально понял: это тот самый выход из положения, который безуспешно искал, и не надо ничего сочинять, напрягаться и мучиться над текстом и образами, которые безостановочно фонтанировали у него в голове.
Вначале так, чтобы Тася не заметила, – под кожу, совсем чуть-чуть, четверть кубика. Его моментально отпускало, в таком состоянии он даже мог адекватно делать операции, и вообще, стал на удивление собранней и крайне трезв в профессии, полагая, что теперь это его крест до конца дней, а о литературе можно забыть, как о несбывшейся мечте юности. Был неутомим и словно нарочно мог работать по двенадцать часов кряду. Но самое главное, что лунные человеки, как он называл двух типов из Киева, наконец-то поставили на нём крест. Может, их и не было, думал он, боязливо оглядываясь на тёмные, холодные углы комнаты, и мне всё померещилось?
Потом ударялся в другую крайность – умиление. Ах, Тася! Тася! – думал с трепетом, мой ангел хранитель! И мысленно благодарил её за то, что она всё-всё понимает, но молчит, не тревожит его, надеясь на лучший исход. А главное – не бросает! Я бы бросил, думал он, ей-богу, бросил!
***
В январе Булгаков, сидя в компании выздоравливающих офицеров, закусывал тифлисский коньяк смоленским салом и слушал разговоры о фронте. Иногда он «проваливался» и выглядел отрешённым, а когда «возвращался», то опять слышал их мрачно-возбуждённые голоса, похожие на шушуканье старух в темноте.
Особенно радовал капитан артиллерии Слезков, которому Булгаков самолично ввиду раздробленной ступни и прогрессирующей газовой гангрены отрезал левую ногу чуть ниже колена.
– Женюсь!
|