Коллекцию явятся осматривать поздно вечером.
Я оцепляю пальцами правой кисти нелепую трехкогтевую, костляво-суставчатую руку-чесалку, странный дар умерших родителей. Смотрю – точно молюсь – невидящими зрачками на расплывшуюся неестественно, как под увеличительной линзой, луну, пропитанную соками медной корейской моркови: сквозь плоскости балконного остекления, покрытые, будто сыпью, черной инкрустацией из мошек.
Все последние месяцы я захожу в некую зеркальную цирюльню: привести в порядок свои абсурдные, старомодные усы, удивительным образом отдельные от меня. Усы – это, пожалуй, единственное, что пока связует меня с миром порядочных людей. Брадобрей – молодой человек, принадлежащий к дальневосточной расе, по имени Фан. Его лицо – пропорционально-мужественное, тонкое, скуластое, по-девичьи хищно-нежное, фаянсово-смуглого тона, как расплавленный сахар. Я проваливаюсь в горько-сладкую трясину, когда ловлю себя на том, что с ним – идеально безволосым, лысым, словно кошка-сфинкс, обнаженным, лоснящимся от дорогого благовонного масла – я, вероятно, способен возлечь. Мы почти все время молчим.
Я живу умеренно. Однако я не привык думать о границе расходов. Это напоминание ввергает в бешенство и лишает устойчивости, как будто я стремительно приближаюсь к обрыву плоской крыши высотного дома.
Потому, «в один прекрасный день», я отослал через электронную почту письмо другу отца по университету, профессору Грюневальду из Литвы, коллекционеру-филателисту, с коим отец не переставал вести переписку почти до резкой своей смерти (профессора я никогда не видел).
Жирной нервической тенью я скольжу тесными путями пещеры-квартиры. Кухня. Горы плесневелой снеди. Крутобедрая курица на блюде, опалесцирующая изумрудной трупной магией. Вторая комната. Здесь – тоже горы: разноцветного тряпья, первосортного, со вкусом подобранного, разнообразных фактур. Которое я не могу, не хочу стирать и раскладывать. Мне, наверное, грозит цынга.
Вновь выхожу на балкон. Антарес, терпкий, винный, хрипловато-пронзительно, пугающими переливами поет в низком склонении над горизонтом.
Я сажусь в кресло и хватаю шприц. Уже никто не придет.
Из сна меня извлекает легкий, отточенный стук в дверь. На пороге стоит, по-видимому, ожидаемый мною гость. Я ошеломленно ищу глазами кого-то за его спиной – справа, слева.
– Профессор...
Цирюльник Фан церемонно улыбается, но глаза его, узкие крепостные бойницы, неподвижны.
Неужели он перехватил мою корреспонденцию? Я совершенно не подозрителен, пока нет намека на каверзы со стороны людей, но когда таковой намек проявляется, мое параноидальное воображение разрастается пышной грибницей. Голос посетителя мягок, как дырчатая мясная поверхность.
– Я знаю, он у вас. «Киноварный Меркурий», господин. «Киноварный Меркурий».
Редкостная драгоценность, баснословный раритет Австрийской монархии... В собрании, конечно, наличествуют старинные марки, в том числе и XIX века, но только не «Меркурий».
Загадочным образом визитер уже в комнате и, восседая на стуле за круглым столиком, холодно рассматривает с помощью лупы марки в раскрытом пухлом кляссере. Монотонная речь, без малейшего акцента.
– Вы, безусловно, осведомлены, что собака была завезена впервые в Старый Свет из Америки. Это совершили Веспуччи, Кортец, Писарро и другие славные герои. Начиная с XVI века орды чудовищных псовых нашествий накрыли гигантские пространства Европы, Азии и Китая. Древнее слово «собака» означало другое, вымершее животное. Но знаете ли вы, господин, что стены вашего жилья, все предметы, сама ваша плоть – составлены сплошь из мельчайших собак, и я могу сделать так, что они в единый миг рассыплются?
И в это мгновение, когда я понял, что не имею права отдать ему «Киноварного Меркурия», пусть у меня никогда его и не было, начался потоп. Потоп не воды – едкой оливковой кислоты, разлагавшей окрестное вещество; оно размягчалось темными волнами, распадалось, взрывалось скоплениями микроскопических сумеречных собак. Мое тело опрозрачнилось и перестало существовать.
В глубочайшем сне без сновидений, спустя неопределенную длительность, я услыхал:
– Возрождение должно быть произведено элементов. Это я, Грюневальд, и я прибывший. Лишь необходимо сделать обновление. Брадобрей исчезнет, на месте я появлюсь.
Навести курсор и щелкнуть (чем?). И тут кто-то (профессор Грюневальд?) беззвучно, но настойчиво подсказывает: «костяная рука-чесалка. Твой созданный скелет в мире сна, потом он обрастет мясом и бархатной кожей». Поднимаю ее, теперь это моя рука, и из последних сил навожу на уплощенный, изжелта-зеленоватый, дрожащий силуэт цирюльника.
Совместилось. Клацнуло. Обновилось.
Во мне бьется, пульсирует, и я сливаюсь с ним, рояльный аккорд, всхолмленный двойным скорбно-светло-темным пиком.
И я вижу другое лицо, другую, уже объемную фигуру. Барон Феррари. Доктор Грюневальд на самом деле – это великий барон Филипп Феррари, непревзойденный и поныне собиратель. У него широкое, открытое, чуть квадратное лицо, безбородое. Глаза, потрескивающие теплым смоляным огнем, слегка выпучены и печальны. Он в снежном тюрбане, в длинном пурпурном одеянии. Рядом сидит огромный сенбернар.
– Мы сон Бога, это философский трюизм. Но понимай это не в том смысле, что Бог засыпает и во сне видит себя в нашем теле...
слова его эллиптичны, кратки
Преддверие Рая – библиотека. Мы в комнате, поразительно и смутно напоминающей мою, но неуловимо отличающейся. Ортогональная бело-черная архитектура. Тома. Витрувий. «Гипнэротомахия» Колонны. Надписи на таблицах, это неожиданно, сделаны по-русски, антиквой, но, как мне показалось (впрочем, я не уверен), в старой орфографии. На средоточной полке, над пылающим камином: два миниатюрных сосуда-капсулы, похожие на крохотные удлиненные клепсидры или песочные часы... Приглядевшись, я увидел, что внутри хрустальных цилиндров левитируют без опоры столь же прозрачные яйцеобразные эллипсоиды; и в них - моя мать. И мой отец. Две спящие фигурки. Но это не вызвало у меня ужаса или жалости; напротив...
– Марка уже не может находиться в мире телесном. Ты не обладаешь искусством вынести ее из сна. Она будет храниться здесь. Ты видел сосуды. Они спят и вызревают. Ваш мир сейчас (мне послышалась ирония в звучании слова «сейчас», ведь что могла значить для барона «историческая эпоха»?) – также капсулирован, но совсем по-другому – страшным, непроницаемым для воздуха замуровыванием. Остро тикает и цокает закон мира, как механический брегет. Воистину, метафизики-деисты оказались кое в чем правы. Я купил твою коллекцию, хотя она и не принадлежала тебе.
– Но есть – помолчав, продолжил барон – промежуточная комната и в ней календарь. В комнате насекомые. Пауки. Научиться переходить ее почти невозможно, ибо она почти бесконечна. Лепить мосты нужно из материи снов.
Смех. Не помню, о чем, кажется, о далекой красной комнате.
И вот, очнувшись от наркотического сна, ты останешься для всех сумасшедшим.
| Помогли сайту Реклама Праздники |