Произведение «Исповедь перед Концом Света. 1975. "Добротолюбие". Зов Духа. Коран. Молебный Камень. КПЗ. Театр Комедии.» (страница 4 из 6)
Тип: Произведение
Раздел: Эссе и статьи
Тематика: Мемуары
Автор:
Оценка: 4.5
Читатели: 635 +9
Дата:

Исповедь перед Концом Света. 1975. "Добротолюбие". Зов Духа. Коран. Молебный Камень. КПЗ. Театр Комедии.

мужиков-кавказцев, в низком, тесном бараке. Он усадил нас за стол, стал угощать местной водярой. Я отказался, сказал, что дал зарок не пить, зарок надо держать. Он согласился — что зарок надо держать... Пил у него за столом крепкий чай с хлебом и ещё с чем-то, что было на закуску... Спать легли где-то на лавках...

И вот тут в первый раз мне скрутило желудок: может, сказался сырой хлеб у геологов, после моих сухарей, или ещё что-то, или просто результат общей голодухи... Вышел в глухую тёмную ночь из барака — едва отошёл куда-то подальше во тьму, к каким-то пням и палкам — и меня пронесло жидким образом со страшнейшей силой...

Утром тронулись с Магометом дальше... На Восток...


Россия, Родина моя!..

Как часто я вспоминал этот момент, и где-то пытался его описать в своих дневниках...

Когда наш лесовоз с огромным трудом взобрался на вершину хребта, то с самого перевала мне вдруг открылась, на какие-то секунды, потрясающая панорама! Бескрайнее море тайги — на сотни, и сотни, и тысячи километров! Будто вся северная Азия — аж до самого Тихого океана — хоть и невидимого мною — вдруг открылась передо мною! Зрелище было совершенно фантастическим и завораживающим! Какая огромность, какая суровая мощь, и какая дикая красота!..

Какой-то экстатический, совершенно духоподъёмный восторг переполнил меня всего!..

И вдруг суровый, могучий, мужественный голос — поразительно знакомый голос! — совершенно чётко и ясно произнёс во мне, во всём моём существе:

«Россия, Родина моя!
Страна лесов, страна лагерей!..»

Это были как бы слова какой-то огромной и прекрасной эпической поэмы, которая угадывалась за этими двумя прозвучавшими во мне строчками... Больше я, наверное, и не в состоянии был услышать — настолько меня поразили в самое сердце эти немногие слова! Настолько переполнили меня!..

И в этот момент я, бывши в те годы совершенным антисоветчиком, принимал мою Родину, мою Россию, абсолютно — всю! Со всеми её лесами и болотами, со всеми её тюрьмами и лагерями, сколько бы их в ней ни было, со всей её историей, пусть сколь угодно страшной, жестокой и кровавой, со всем её прошлым, настоящим и, пусть сколь угодно тяжёлым и страшным, будущим! Я просто всеми глубинами своего существа почувствовал во всём этом — в Жизни вообще, в Мире вообще, как Целом — какой-то глубочайший, премудрый, таинственный, прекрасный и священный Смысл!..

Россию — мою Страну — нельзя было не любить всей душой, всем существом! Как нельзя было не любить — саму Жизнь!..



Не помню уже, где расстался с Магометом, в Вижае, или в Полуночном...

(Посёлок Вижай выгорел в 2010 году абсолютно полностью, жители едва спаслись в реке)

Помню, на какой-то очень маленькой станции (может, автобусной), где никого не было, кроме меня, я, наконец, снял свои обмотки и кеды. На голенях в нескольких местах были какие-то язвы и гнилые пузыри. Раздавил один пузырь — вытекла целая ложка жёлтого гноя... (Следы от этих язв потом ещё лет пять, если не больше, были видны на моих ногах). Кеды были изодраны вдрызг, и держались ещё на ногах каким-то чудом, благодаря капроновым шнуркам...

Договорился с машинистами. Довезли меня из Полуночного до Ивделя в своём тепловозе. Пока сидел у них в тёплой кабине — едва удерживался, чтобы совершенно не отрубиться...


Город Ивдель. КПЗ (Камера Предварительного Заключения). 

На вокзале в Ивделе народу тоже не было. Засунул свой рюкзак в камеру хранения, не закрывая на замок, и тут же отправился в туалет. Чистило меня долго и мучительно, но уже, на этот раз, окончательно...

Буфета на вокзале не было, или он не работал. Указали на какую-то столовую. Выпил там крепкого чаю...

Вернулся на вокзал, в пустой зал ожидания. Грохнулся на скамью, совершенно измученный... До моего поезда было ещё очень долго. И билет взять ещё не успел...

Заходят двое решительных, крепких, молодых людей...

И — сразу ко мне:

«Ваши документы!»

Объясняю, что я из Ленинграда, и что документов с собой в поездку не взял.

«Пройдёмте с нами!»

С трудом достаю и одеваю свой рюкзак, иду...

Кажется, это было отделение милиции. Рюкзак забрали, а меня посадили в какую-то глухую и тесную будку, где можно было только стоять. Пробыл там, в темноте и на совершенно больных ногах, может, полчаса, может больше...

Приходят за мной, ведут дальше. Понял уже потом — в КПЗ... Заводят в камеру. Железная дверь с грохотом закрывается... Человек десять мужиков передо мною лежат на сплошных нарах у противоположной стенки, ногами к двери. Это были «суточники»...

Подхожу к этим нарам...

И — говорю громко, ещё в полном изумлении от произошедшего:

«Нет, ну, это ж, надо!.. А?.. Вот это — жизнь!.. Какие финты, а?..»

И смеюсь, и трясу головой, не в силах сразу придти в себя...

Мужики зашевелились, оживились, кто-то тоже стал смеяться в унисон со мною...

Один встаёт, садится на нарах, и, будто подхватывая мою мысль, говорит, типа:

«А ты думал! Вот она — жизнь и есть!..»

Немного познакомились.

Этот мужик протягивает мне кусок хлеба с ломтиком любительской колбасы и говорит:

«Вот это ты должен сейчас съесть!»

Мяса я тогда уже не ел, а любительской колбасы и раньше не мог есть. Но тут понял, что мужики обидятся, могут подумать, что брезгую, не поймут. Взял, стал есть. Голода в тот момент не чувствовал...

Потом этот мужик уговорил меня обменять мою тонкую брезентовую куртку на его ватник, сказал, что ему в ней удобнее будет работать. Ватник этот, хоть и очень старый, и грязный, мне действительно пригодился: спать на нём, на нарах, было куда лучше...

Пробыл в этой камере лишь несколько часов. Перевели в другую — к подследственным. Там было тогда человек пять...



Боже мой! Хватит ли у меня времени и сил, чтобы хоть как-то описать те две недели, что я провёл в этой камере с убийцами (или только подозреваемыми в этом) и рецидивистами, с интереснейшими, замечательнейшими, удивительными русскими людьми!.. Какая это была школа! Какой университет!..

Главным авторитетом там был Витя. Старый вор, москвич, у которого в этот раз было два трупа по делу. Он говорил, что этих двоих порешили топорами его приятель и сожительница, по пьянке. Бог знает...

Потом к нам в камеру подселили ещё одного парня лет тридцати, из Оуса, он отстреливался в этот раз от ментов из двух пистолетов...

Потом привели ещё одного молодого, пальнул из ружья в какого-то поселенца...

Ещё был один, уже не молодой, туберкулёзный, с вырезанным лёгким; этот тюкнул тёщу топориком...

Остальных помню уже очень смутно...

Витя сразу угостил меня хлебом, сахаром и полу-остывшим кипятком. Я поел... Голод я в этот момент испытывал такой жуткий, что едва мог удержаться.

Говорю Вите (как бы полу-вопросительно):

«Я съем ещё!»

И снова потянулся к еде, что-то взял...

А Витя как рявкнет:

«Да ты голодный, сука!.. Ты, падла, спроси сначала — а потом лапы тяни!..»

Я понял, что прокололся... Но Витя очень резко заводился — и довольно быстро отходил. И какой-то глубинной злобы в нём не было, как и ни в одном из этих мужиков. Наоборот, меня поражало в них во всех какое-то удивительное добродушие, и весёлость, и какое-то полное принятие своей судьбы...

Утром нас выводили в туалет (на «большое») и помыться тепловатой водичкой, тонкой струйкой лившейся из грязного крана. Парашу, что стояла у нас в углу, выносил или я, или второй парень из самых молодых...

Утром и вечером нам приносили только кипяток и хлеб с сахаром. Обед приносили из столовой. Котлету или рыбу (я тогда и рыбу не ел) я отдавал обычно Вите, а он делился со мною гарниром...

Мужики умудрялись доставать где-то пачки грузинского чая и варили в кружках, на медленно горящих вафельных полотенцах, крепчайший чифир. Чад у нас в камере стоял неимоверный, учитывая и то, что также непрерывно курили «Беломор» и махорку. Я от своей доли всякий раз отказывался, за что Витя всякий раз говорил мне «спасибо»...

Кашель стоял в камере почти непрерывный. Кашлял, всё сильнее, и я...

Труба под нарами, у стены, грела очень сильно, и мы раздевались почти до трусов... Окошко под потолком было закрыто толстой железной плитой с немногими круглыми дырками, и это было единственной вентиляцией, и единственным освещением днём...

Никто не интересовался, зачем я ходил на свою гору, на Молебный Камень. У мужиков была какая-то особая тактичность... Только Витя рассказал, что на этой горе погибло несколько экспедиций, и по отдельности десятки людей (тут как-то наложился случай с группой Дятлова). И ещё рассказал, что где-то там в пещере стоит золотой медведь и хранятся прочие сокровища манси: меха, самоцветы, царские золотые и серебряные монеты... Но налажен самострел — и всякого постороннего, кто залезет в пещеру, он убивает — протыкает стрелой...

Витя и остальные учили меня, как надо действовать в моей ситуации: требовать прокурора, требовать бумагу и карандаш, чтобы написать жалобу, требовать часть из своих денег, чтобы что-нибудь купить съестного на всех...

К прокурору меня вызывали, и ещё к кому-то. Расспрашивали. Говорил, что ходил на гору с «туристическими целями». Документы не взял, опасаясь потерять. Просил, чтобы позвонили домой...

Один раз приходила медсестра. Дала мужикам какие-то таблетки, по персональной просьбе каждого. Мне помазала чем-то мои язвы на ногах.

Мент говорит ей:

«Да брось ты с ним возиться, заживёт, как на собаке!»

Долгими днями и вечерами рассказывали свои истории...

Иногда рассказывали и о прочитанных когда-то книгах.

Попросили как-то и меня что-нибудь рассказать. Я рассказал про «Сокровище Громовой Луны» Эдмонда Гамильтона, любимейшую фантастическую повесть своего детства... Когда кончил рассказывать — поразился внезапной тишине: все спали...

В этой камере 2 сентября я встретил свой День Рождения: свои 24 года...

И только сейчас, 40 лет спустя, я понял, что обретённое мною там новое имя действительно означало моё НОВОЕ РОЖДЕНИЕ...

Но одновременно — и обречённость на одиночество...


Робинзон

Эта тюрьма дала мне «кликуху», которую я почитаю как одно из своих полноценных имён, и дорожу им, как особой памятью об этих днях...

Мужики из разных соседних камер всё время перекрикивались между собой. Где-то кто-то спросил как-то и про меня.

Витя ему очень кратко объяснил:

«Путешественник! Без документов!.. Он у нас, прямо, как этот самый: как Робинзон Крузо!..»

Так меня в соседних камерах, да и в моей тоже, и стали звать Робинзоном...

Как-то раз у нас все спали, кроме Вити и меня; и один мужик кричит из дальней камеры:

«Володька! Робинзон!..»

Я не откликаюсь, потому что не хочу будить наших...

А Витя как взъелся на меня:

«Тебя же зовут, сука! Поговори же с человеком!..».

Я говорю ему:

«Да у нас же все спят!».

А он:

«Ну, и что? Ты что — ответить не можешь?..»

Я кричу тому мужику:

«Подожди, у нас спят все! Потом поговорим!..»

Этот урок от Вити я тоже хорошо запомнил, на всю жизнь... Как и своё новое имя...


Песня о Беломорканале

Пели мужики довольно часто. Пели свои зэковские песни, протяжные и грустные. Сколько я потом, в поздне-перестроечные и пост-советские годы, слушал по радио передач о песнях ГУЛАГа, но ни одной из этих, моих ивдельских, я не слышал. В том числе, и песни о Беломорканале, которая произвела на меня

Реклама
Обсуждение
Комментариев нет
Реклама